Они расхохотались, и пришлось ли Стефани на ком–то попробовать себя — осталось загадкой. Однако постоянный парень у нее был — лохматый, смуглый, всегда грязный, особенно Элизабет отпугивали его грязные ногти. Он тоже был из авангардистов. Его рисунками была увешана вся их комнатка в кампусе. Элизабет ничего в них не понимала — и Стефани, скорее всего, тоже, но заходившим студентам долго и с наслаждением объясняла, почему это хорошо и почему по сравнению с этим плох, например, Дали или Пикассо.

Долгое время — почти весь первый семестр — Элизабет считала, что такой экстравагантностью Стефани компенсирует свою внешнюю невыразительность, заурядность внешности. Но потом поняла: меньше всего она задумывалась над тем, как воспринимают ее окружающие. Для нее абсолютно естественно и органично было появляться в чем попало, сочинять стихи и любить своих абстракционистов. Точно так же вполне естественно было для нее и заняться любовью однажды прямо на лекции — если это можно было назвать любовью. Элизабет, недостаточно искушенная в технической стороне дела и не испытавшая еще настоящего чувства, была потрясена, увидев, как во время скучнейшей лекции по античной истории Стефани нагибается к брюкам Уилла, их сокурсника и тоже не слишком чистоплотного субъекта (лектор, казалось, дремал и вещал сквозь дрему). Вскоре голова Стефани начала совершать вращения и колебания, послышался чмокающий звук, — отвратительно, подумала Элизабет, отвратительно, никогда, никогда! — с задних рядов с любопытством заглядывали, перегибаясь через их спины. Уилл гладил затылок Стефани. Наконец она подняла лицо. Элизабет с отвращением СМОТРЕЛА на ее влажный рот.

Именно Стефани познакомила ее с Виктором, выходцем из французской семьи, приехавшей в Америку в начале сороковых годов, кажется, чуть ли не сразу после оккупации Франции. Виктор не был авангардистом: он зашел к Стефани посмотреть работы ее приятелей, о которых был наслышан, и сдержанно, но резко и язвительно высказался о них, чем сразу расположил к себе Элизабет.

— Это портрет брата, — сказала Стефани, показывая небольшой картон, на котором рука ее экстравагантного друга вычертила несколько густо-красных овалов. — Фигуративность, но очень крепко по колориту.

— Будь я его братом, — сказал Виктор, — я сделал бы все, чтобы автор портрета максимально походил на свое произведение.

— Знаешь, что написано на дверях «Прадо»? — сказала Стефани довольно мирно. Авангардисты вообще довольно мирные ребята. — Бережно относитесь к тому, что вам непонятно, — это может оказаться произведением искусства.

— Я слыхал другое, — небрежно парировал Виктор. — Если не умеешь рисовать, проведи по холсту черту, назови это «Настроение №36» и называйся авангардистом.

— Что ж, Виктор, — сказала Стефани. — Твои вкусы вполне актуальны до конца прошлого века. Сноб бы сейчас уделал тебя, а я не стану. Пойди погуляй с Элизабет. Вы сойдетесь в симпатиях.

...Элизабет нравилось то, что он француз, — она любила французскую литературу, французскую живопись и французскую кухню. Она любила Бреля, на которого Виктор молился и которого пел под гитару вполне прилично. «В Амстердамском порту», — пел он медленно и печально, и Элизабет не понимала слов, но видела неведомый Амстердамский порт, пьяных моряков, хохочущих девиц, видела дождь, бьющий в стекла кафе, и грязное у берега, туманно-серое вдали море за косой пеленой.

Ей нравились его крупные губы, небритые щеки, худое, чувственное лицо, клок волос, спадающий на бок. Его сигареты «Гитан». Его мечтательные глаза, его узкое, сухое тело. Он не спешил переходить от поцелуев к тому, что для большинства их сверстников составляло суть любых отношений. Он отличался от большинства сокурсников еще и тем, что был абсолютно чужд снобизму в любых его проявлениях. Ему, как и Элизабет, были присущи простота и здравый смысл, хотя для остальных Виктор был закрыт, замкнут и холоден. Он не спешил раскрываться даже перед ней. Но ей нравилось, что он не афиширует своих религиозных убеждений, не сходит с ума из–за политики, не следит за перипетиями предвыборных компаний, не озабочен защитой прав голубых и розовых и не считает, прочитав Гессе, что стал тем самым выше на голову, нежели весь мир, не читавший Гессе. «Дурно написано, — говорил он, очаровательно грассируя, — а книга, написанная дурно, не может искупить этого греха никакой начинкой».

Но в нем было кое–что, всерьез настораживавшее ее. Внезапные вспышки злости, ярости, иногда отчаяния заставляли предположить, что он наркоман или по крайней мере балуется травкой — именно о таких приметах ломки Элизабет читала и слышала от подруг. Но на самом деле, как она вскоре поняла, все это было следствием глубокой психической неустойчивости. Умный и тонкий человек, он совершенно не умел держать себя в руках, срывался, выходил из себя из–за пустяков. Однажды в припадке ярости он так схватил ее за рукав, что оторвал манжет от новой блузки, и она неделю не разговаривала с ним, — причиной ссоры послужило то, что Элизабет отказалась пойти с ним в кино, сославшись на свое обещание быть на вечеринке у подруги.

Впрочем, это она ему простила. И многое еще прощала. С ним было интересно и легко, и даже непредсказуемые вспышки его тоски, злости или меланхолии казались ей особенно обаятельными. Она ощущала его отчасти зависящим от себя, ибо могла как–то влиять на его состояния, уговаривать, и с ней он подолгу оставался тихим, мирным и простым. В остальном же это был совершенно нормальный, не слишком легкий в общении, но вполне доброжелательный человек с отвратительными оценками из–за постоянно пропускаемых занятий и приступов апатии. Учеба его мало интересовала. Элизабет осваивала искусствоведение, он — филологию. Преимущественной его любовью и вниманием пользовался Рембо, которого он мог часами декламировать в оригинале, — напившись же, и даже в этом состоянии неотразимо обаятельный, сутулый, худой, с безумными черными глазами, он неизменно читал «Пьяный корабль»: «Между тем, как несло меня вниз по теченью... вниз по теченью...» Он сам выглядел в эту секунду огромным, прекрасным, беспомощным и неуместным кораблем, неумолимо увлекаемым вниз по теченью силой, которую невозможно переспорить.

Эту силу, которой он был тайно подчинен, Элизабет всегда ощущала, но никогда не могла найти ей названия. Она чувствовала только, что этот мужчина, наиболее близкий ей из всех, кого она когда–либо встречала, — одержим, и гением ли, болезнью ли — никто не смог бы ответить.

В один из вечеров, высвобождаясь из его объятий, но постоянно ощущая губами тепло его губ, их повелительность и силу, — Элизабет, слегка пьяная и не владеющая собой, спросила его напрямик:

— Виктор, ты француз или я уж не знаю кто?

— Слушай, не трогай мою национальность!

— Да нет, напротив, кто же ее трогает... твою национальность. Хотя, раз уж больше нечего потрогать... Виктор, я скоро начну думать и говорить, как последняя девка. О чем ты, интересно, думаешь? Мы встречаемся уже три месяца. Планируешь ли ты от поцелуев переходить к чему–нибудь более существенному?

— Пожалуй, — сказал он дрогнувшим голосом. — Но где и когда?

— Есть наша со Стефани комната, есть твоя... Ты давно уже мог бы договориться с соседом, но так как вы, французы, все такие рыцари, то изволь, я поговорю со Стефани. И я хочу, чтобы это все случилось именно этой ночью, — она говорила с решимостью и силой, которых сама не ожидала от себя.

— Почему именно этой ночью?

Она поглядела в его черные огненные глаза:

— Допустим, по чисто физиологическим причинам. Сегодня ты мог бы кончить в меня, не опасаясь беременности. Мне тоже гораздо приятнее, когда это все попадает в меня. Ты прелесть, Виктор, и я не хочу мучить тебя презервативом. Представляешь, его ведь потом надо снимать... куда–то нести... бр-р... Разве не прекрасно совершить все в первобытной простоте?! — нет, все–таки она была тогда здорово пьяна.

— Хорошо, — решительно сказал он после небольшой паузы. — Идем!

Они пришли в комнату Элизабет и Стефани. Стефани что–то штопала, сделавшись с недавних пор добродушной и семейственной. Она с одобрением относилась к роману Элизабет и Виктора.

— Стефани, — решительно начала Элизабет, входя в комнату. — Виктор...

— Виктор здесь ни при чем, — из–за ее плеча промолвил улыбающийся, виноватый Виктор.

— Ну хорошо, не он, а я прошу тебя выйти буквально на тридцать минут, — и Элизабет подмигнула Виктору, но тот ответил словами:

— Это вовсе не обязательно, Стефани. Но если бы вдруг вам захотелось спуститься к какой–нибудь из подруг-авангардисток, или в столовую, если она не закрыта, или в соседнюю комнату, где стоит видеомагнитофон. И авангардисты собираются подучить и подновить мир! — сам себя перебивая, воскликнул Виктор. — Эти люди не чувствуют даже, когда им надо выйти на двадцать минут!

Монолог его был беспорядочен, как и большинство его монологов, но он возымел на Стефани немедленное действие. Ворча себе под нос, она прошла мимо Элизабет и, обернувшись, видела, как Виктор обнял ее и уложил на кровать, на которой они только что сидели рядом.

...Что же ты, что же... — шептала Элизабет, лихорадочно стаскивая джинсы. Ей никогда так безумно не хотелось любви, любви самой буквальной, низменной, животной, но ничего низменного и животного с Виктором не могло быть связано. Он тоже раздевался торопливо, однако не забывая аккуратно складывать одежду, что посмешило Элизабет, как смешит милая причуда близкого человека. Виктор всегда был для нее тайной, и она надеялась сейчас, здесь, в постели, разгадать эту тайну и слиться с ним окончательно. Он говорил о невозможности такого слияния, ссылался на Камю, на экзистенциалистов; утверждал, что женщина — природное начало, дочь стихии, а мужчина — олицетворение рациональности, — но все это было теорией, а на практике слияние мужчины и женщины. И Элизабет вполне серьезно полагала, что после такого слияния их единение с Виктором будет полным, ибо ничего ей еще так не хотелось, как подчинить себя и одновременно подчинить себе этого властного, непредсказуемого, черным пламенем горящего человека.