— Сколько? — спросила Элизабет.

— Для вас — сорок, — он осклабился еще нахальнее.

— Тридцать, — строго молвила блондинка.

— Тридцать пять!

— Тридцать долларов, и ни цента больше!

— Ладно, — весело согласился он. Похоже, дамочка всерьез нацелилась на покупку.

Им помешали.

Кто–то тихо проговорил у нее за спиной: — Всякий раз, как я вас вижу, вы покупаете цыплят.

Она оглянулась.

Тот же строгий темный костюм сидел на нем так же безупречно. И тот же спокойно-одобряющий взгляд, и голова, чуть склоненная набок... Мужчина «из лавки». Рыба, бьющаяся на прилавке. Можно улыбнуться в ответ, ведь это ни к чему не обязывает...

— Вас зовут Джон, — сказала она Бог весть почему.

— Еще бы, — произнес он. — А вас зовут... — он изобразил задумчивость, — Мэри. У нашей Мэри был петух, который яйца нес за двух.

Она рассмеялась.

— Я угадал?

— Ага. У нашей Мэри был баран, он брал овечек на таран.

Несушка не унималась, рядом с ними выросла уже целая гора деревянных шариков. Продавец улыбался все нетерпеливее.

— А почему... — она замялась, — почему когда я вижу вас...

— Что?

— Вы улыбаетесь мне.

— Вы голодны?

— Странный переход.

— Это по ассоциации с бараном. Не могу же я его ассоциировать с собой, — как вы полагаете, Мэри?

— Вообще–то, — сказала она, — меня зовут Элизабет.


В итальянском ресторанчике по случаю выходного были заняты все столики, кроме единственного, у окна. Туда они и отправились. Итальянец с густой шапкой курчавых волос, улыбаясь до ушей, склонился перед ними.

— К вашим услугам!

Джон, не советуясь с ней, — видимо, он бывал здесь часто, и она не возражала, — заказал спагетти, кьянти, салат и мороженое. Спагетти она позволяла себе редко: берегла фигуру. Но сегодня ничто не имело значения. Впервые за долгие годы она ни о чем не думала и не следила за собой со стороны.

Красавец? Нет, какой же это красавец. Но противиться этому обаянию, нежному и властному, не было никакой возможности. Он и ел неправильно, некрасиво, но неотразимо обаятельно. Разговаривал с набитым ртом. Находил у себя лакомые кусочки и протягивал ей на вилке.

— Вы не находите, что сыру маловато?

— Нет, что вы. По-моему, просто прелесть.

— Это вы по молодости и неопытности. Ничего, я вас еще угощу настоящим спагетти. Возьмите вот это.

Он протянул ей на вилке оливку. Она потянулась к ней губами. Он чуть приподнял вилку, и ей пришлось привстать со стула, чтобы дотянуться.

— Между прочим, — сказал он, втягивая в себя спагетти и смешно шевеля полными губами; отчего–то она не отрывала взгляда от его губ, — между прочим, именно на этом месте сидел осенью 1963 года известный всему нецивилизованному миру Малыш Билли. Вы знаете, кто это такой?

Элизабет затрясла головой.

— Что ж вы так. Это была личность замечательная. Сидел, понимаете ли, тут и жрал спагетти. Ел все то же, что и вы. И совесть его, отягощенная сотнями садистских убийств, была чиста и спокойна, как у новорожденного. Малыш Билли был малый без комплексов, — Джон отпил изрядный глоток, все так же покровительственно и поощрительно улыбаясь. — И вот ел он салат, пил кьянти, и тут ему, представьте себе, вышибли мозги. Разнесли весь череп. Из крупнокалиберного пистолета. Он чрезвычайно удивился и чуть не подавился.

Она против воли засмеялась.

— Ну вас!

— Ага, а убийца сидел вон там. И ел то же самое, что и я. Потом выбежал на улицу, и поминай как звали. Вот там, где ребенок сидит, видите, тот, что весь жилетик обкапал мороженым, — вон там он и сидел. А когда выстрелил, то так разволновался почему–то, что даже не доел мороженое. Хотя волноваться, по-моему, следовало как раз Малышу Билли. Так что место, где вы сидите, — до известной степени историческое. Не так все просто. У итальянцев свои дела и свои счеты. Семейный ресторанчик. Оглянитесь вон на того, усатого...

Элизабет обернулась. Мрачный тип с сединой в проволочных, жестких волосах, с шрамом, с тяжелыми массивными часами на волосатой лапище смотрел на них исподлобья, постукивая пальцами по столу.

— Еще не хотите ли? — безмятежно спросил Джон, протягивая ей вилку с кусочком ветчины.

Хохоча, она встала. Они выбежали из ресторана и на улице продолжали хохотать вместе.

Он залез в карман и достал оттуда сверток.

— Отвернитесь.

Она покорно встала к нему спиной и вдруг почувствовала, что плечи ее окутывает что–то волшебно-мягкое и уютное. Он чуть задержал свои большие, мягкие ладони на ее плечах. Плечах подростка.

— Узнаете?

Это было цветастое чудо, которое приглянулось ей на улице. Легкая, теплая, яркая роскошь. Шаль, на которую она пожалела триста долларов, кажется, могла бы заменить и мужские объятия своим окутывающим, нежным теплом... но не эти объятия.

Она задохнулась и прижала руки к груди.

— Только ничего не говорите.


В тумане смутно рисовались дома на том берегу. Джон протянул ей руку. Они долго перепрыгивали с лодки на лодку, шли по кромке воды, наконец он достал ключ и отомкнул дверь небольшого домика на берегу.

На огромном окне чуть колыхалась прозрачная занавеска. Холостяцкая обстановочка, отметила она про себя. Неужели он здесь и живет?

— Это все ваше?

— Нет, это принадлежит моему другу. Добро пожаловать.

Джон сразу направился к большой низкой кровати, занимавшей не меньше трети комнаты. Этакое игрище-лежбище. Он снял покрывало и аккуратно сложил его. Повесил на спинку стула. Потом подошел к шкафу, вынул простыню снежной белизны, хрустящую, свежую. Она представила прохладу этой простыни и зябко вздрогнула.

Джон подошел к ней и осторожно снял шаль.

— Вам не кажется, — она осеклась, — не кажется... что вы слишком многое себе позволяете?

— И тебе так не кажется, — сказал он, вернувшись к постели и продолжая колдовать над простыней.

— А мне кажется, что вы меня с кем–то спутали. И вообще... как–то для вас все слишком просто.

Джон взялся за постель всерьез: перекладывал какие–то наволочки, убрал простыню, достал другую, взбил подушку.

— Ты любишь музыку?

— Музыку? При чем здесь музыка?

— Это дурно — отвечать вопросом на вопрос.

— Я люблю музыку, но ваша мне едва ли понравится.

Он включил проигрыватель, бережно вынул пластинку из конверта и поставил ее на крутящийся диск.

Высокий мужской голос пел фокстрот. Казалось, певец слегка пританцовывает на сцене, подмигивая публике.

— Это Билли Холлидэй, — произнес Джон.

— Я знаю.

Пластинка мягко посверкивала в полумраке. Певец веселился от души. В комнате пахло одиночеством и пылью. Ей опять отчего–то вспомнилась рыба, бьющаяся на прилавке под мягкими безжалостными руками. Рыба ожидает смерти, как та девушка... с картины Эрла ожидает любви. Рыба дождется смерти. Девушка ни черта не дождется. Элизабет начало знобить.

Он окончательно разобрался с постелью.

— Вы готовитесь в горничные? — поинтересовалась она.

— Да, уже три раза провалился на конкурсе. Иди ко мне.

Ей стали надоедать эта комната, эта самозваная горничная, этот фокстрот.

— Чем вы занимаетесь? — вежливо спросила она.

— Покупаю и продаю деньги, — скучно отозвался он.

— И как вы это называете?

Он удивленно поднял брови:

— Да так и называю. Заработком.

— Вы спите с двумя телефонами под подушкой?

— Раньше так спал.

«Занесло интеллектуалку к жулику», — подумала она. Вообще было скучно. Пора уходить.

— Это рискованный бизнес, — сказала Элизабет, чтобы хоть что–нибудь сказать.

Он холодно улыбнулся.

— Да, я рискую. А кто не рискует? — Он остановился прямо напротив нее. — Вот вы... пришли сюда одна, к незнакомому мужчине... Я не знаю вас, вы не знаете меня... Дом на отшибе. Соседей нет — никого не крикнешь, на помощь не позовешь. И нет за углом такси, которое можно подозвать. И на улице нет телефона-автомата... А что, если я маньяк, который завлек вас в этот дом?

Она глядела на него с ужасом.

— Вы полностью в моей власти, — продолжал он. — Полностью, дорогая Мэри.

— Мне не нравится ваш тон, — медленно произнесла она, глядя ему в лицо, в эти странные желто-зеленые глаза, в которых все отчетливее горел огонек безумия. — Я хочу домой.

— Я пошутил, — сказал он тихо. Огонек погас. Она рассердилась.

— Я хочу немедленно уйти отсюда.

— Я не держу вас.

Он казался слегка растерянным, поникшим.

Элизабет остановилась у дверей.

— Вас действительно зовут Джон? — зачем–то спросила она.

— Да. Прощайте.

Игла медленно поднялась над пластинкой и вернулась в исходное положение. Билли Холлидэй откланялся и побрел по холодным улицам домой. Осенний ветер назойливо насвистывал ему в уши мелодию надоевшего фокстрота. Билли чертыхался и зябко кутался в плащ.


— Это сюда! — сказала Элизабет. — Черное — к черному.

— Колористка, — сквозь зубы выругался Залевски, но картину перевесил. Залевски был эмигрант, из поляков, сбежавший еще от Ярузельского. Он сам немного рисовал, а галерея была у него одним из многих источников заработка, которого все равно никогда не хватало.

— Говорю тебе — черное к черному, красное к красному. Это у него что — ну как, как называется этот ошейник?

Беспричинное раздражение одолевало ее с утра. Дура, недотрога. Поразительно еще, как ты умудрилась выскочить замуж за такую хилую личность, как твой Брюс. Поделом тебе. Пойди и расскажи кому–нибудь, что к двадцати семи годам у тебя не было и десятка любовников. Ничтожество в кругу ничтожеств. Выше этого тебе не прыгнуть, хоть расшибись.

— Этот ошейник, — холодно сказал Залевски, державшийся с достоинством шляхтича, — называется «Пояс верности».

И сиди, кретинка, со своим поясом верности. Неизвестно кому, — уж во всяком случае не верности себе. И пусть каждый полячишка хамит тебе по поводу и без повода. Развешивая бездарную мазню старого импотента.