Вот он, черный пруд под мрачным небом: ни движения, ни звука кругом. Она поставила на землю корзинку и лоток, опустилась сама на траву, дрожа всем телом. Пруд имел теперь свою зимнюю глубину; в то время, как он станет мельче – так, помнилось ей, случалось и с прудами в Геслопе, – летом, никто не узнает, что это было ее тело. А тут была ее корзинка, она должна скрыть и ее; она должна бросить ее в воду, сделать ее сначала тяжелой, положив в нее каменья, а потом бросить. Она встала, чтоб поискать каменья, и скоро принесла пять или шесть и, положив их на землю подле корзинки, снова села. Торопиться не было никакой нужды, целая ночь была еще впереди для того, чтоб утопиться. Она сидела, опираясь локтем на корзинку, утомленная, голодная. У нее в корзинке было несколько хлебцев, три хлебца, которыми она запаслась там, где обедала. Она вынула их теперь и с жадностью съела; потом опять сидела тихо, смотря на пруд. Успокоительное чувство, овладевшее ею после удовлетворения голода, и неподвижное мечтательное положение навели на нее дремоту, и мало-помалу ее голова склонилась на колени. Она крепко заснула.

Когда она проснулась, была глубокая ночь, и она почувствовала озноб. Ее страшил этот мрак, ее страшила длинная ночь, которую она имела пред собою. Если б она могла только броситься в воду! Нет, еще не теперь. Она принялась ходить взад и вперед, чтоб согреться, будто тогда у нее будет больше решимости. О, как продолжительно было время в этом мраке! Светлый домашний очаг, теплота и голоса ее родного крова, безопасное пробуждение и безопасный отход ко сну, родные поля, родные лица, воскресные и праздничные дни с их простыми удовольствиями, заключавшимися только в одежде и угощении, – все наслаждения ее молодой жизни быстро проходили теперь перед ее мыслями, и она, казалось, протягивала к ним руки через большой залив. Она стиснула зубы, когда подумала об Артуре, она проклинала его, не зная, что сделает ее проклятие, желала, чтоб и он также узнал страшную печаль, холод и жизнь позора, которую он не решился бы пресечь смертью.

Ужас, овладевший ею при этом холоде, этом мраке, этом уединении, вдали от всякого человеческого существования, возрастал с каждою минутою; ей казалось почти, что она уже умерла и знала, что умерла, и страстно желала снова возвратиться к жизни. Но нет, она все еще была жива, еще не совершила своего страшного намерения. В ней происходила странная борьба чувств, борьба несчастья и радости: она чувствовала себя несчастною от того, что не смела стать лицом к лицу с смертью, и радовалась тому, что еще жила, что еще снова может знать свет и теплоту. Она ходила взад и вперед, чтоб согреться, начиная несколько различать окружавшие ее предметы, так как ее глаза мало-помалу привыкали к ночной темноте: более темный очерк изгороди, быстрое движение какого-то живого существа, быть может, полевой мыши, бежавшей по траве. Она уж не чувствовала более, что мрак сковывал ее совершенно; она думала, что может идти назад по полю и перелезть через плетень, а там, на следующем поле, помнилось ей, была лачужка из дикого терна подле овчарни. Если она доберется до лачужки, то в ней ей будет теплее; она может провести в ней ночь, ведь в такой же лачуге спал Алик в Геслопе, когда было время ягниться. Мысль об этой лачуге придала ей энергию новой надежды; она подняла корзинку и пошла через поле, но не сейчас же нашла она настоящую дорогу к плетню. Движение и занятие, вызванное желанием отыскать затвор в изгороди, послужили, однако ж, для нее возбудительным средством и несколько рассеяли ужас мрака и уединения. В смежном поле были овцы; она испугала несколько овец, когда поставила корзинку на землю и перелезла через плетень; шум их движения обрадовал ее, заставив увериться, что она запомнила верно: это было действительно именно то самое поле, где она видела лачугу, потому что это было поле, на котором паслись овцы. Все прямо по дорожке, и она придет к своей цели. Она достигла забора на другой стороне и находила дорогу, дотрагиваясь руками до частокола забора и овчарни. Наконец она уколола руку о терновую стену. Сладостное ощущение! Она нашла приют, она продолжала идти ощупью, дотрагиваясь до колючего терна, к двери и отворила ее настежь. То было вонючее узкое место, но теплое, и на земле лежала солома, Хетти бросилась на солому с чувством избавления. Слезы навернулись у нее на глазах, первые слезы, с тех пор, как она оставила Виндзор, слезы и рыдания истерической радости о том, что она еще была жива, что находилась на родной земле с овцами вблизи ее. Она чувствовала даже наслаждение, сознавая свои собственные члены; она заворотила рукава и целовала руки со страстною любовью к жизни. Вскоре теплота и усталость стали останавливать ее рыдания, и она беспрестанно впадала в дремоту, воображая себя снова на краю пруда, потом пробуждаясь с трепетом и спрашивая себя, где она находилась. Но наконец охватил ее глубокий сон без сновидений; ее голова, защищенная шляпкой, прислонилась, как к подушке, к терновой стене; и бедная душа, гонимая то туда, то сюда между двух равных ужасных чувств, нашла единственное возможное облегчение в бессознательном состоянии.

Увы! это облегчение, кажется, должно окончиться в ту же минуту, как оно началось. Хетти казалось, будто усыпляющие сновидения перешли только в другое сновидение: что она была в лачуге и над нею стояла ее тетка со свечою в руках. Она задрожала под взглядом своей тетки и открыла глаза. Свечи не было, но в лачуге был свет раннего утра, проникавший в отворенную дверь. Она видела над собою лицо, смотревшее на нее, но то было незнакомое ей лицо, принадлежавшее пожилому человеку в блузе.

– Что вы тут делаете, молодая женщина? – грубо спросил человек.

Хетти под влиянием действительного страха и стыда задрожала еще хуже, чем дрожала в своем минутном сновидении под взглядом своей тетки. Она чувствовала, что была уже как нищая: ее нашли спящей в этом месте. Но, несмотря на свой трепет, она так горячо желала объяснить человеку свое присутствие здесь, что нашла слова сразу.

– Я сбилась с дороги, – сказала она. – Я иду… на север… сошла с дороги на поля, и меня застигла ночь. Не укажете ли вы мне дорогу в ближайшую деревню?

Она встала, произнося эти слова, поправила свою шляпку и потом взяла корзинку.

Человек устремил на нее медленный, бычий взгляд и в продолжение нескольких секунд не отвечал ничего. Потом повернулся, пошел к двери лачужки, остановился только тогда, когда дошел до двери, и, вполовину повернувшись к ней плечом, сказал:

– Да, я могу показать вам дорогу в Нортон, если хотите. Но зачем вы сходите с большой дороги в сторону? – прибавил он тоном сурового выговора. – Будьте осторожны, не то, чего доброго, попадете еще в беду.

– Да, – отвечала Хетти, – я не буду более делать это. Я буду оставаться на большой дороге, если вы будете так добры и покажете, как мне попасть на нее.

– Зачем же вы не остаетесь там, где указательные столбы и где можно людей спросить о дороге? – сказал человек еще угрюмее. – Ведь всякий, посмотревши на вас, подумает, что вы просто дикая женщина.

Хетти чувствовала страх при виде этого угрюмого старого человека и испугалась еще более при его последнем выражении, что она походила на дикую женщину. Когда она последовала за ним из лачуги, то решила дать ему полшиллинга за то, что он укажет ей дорогу, тогда он не будет предполагать, что она дикая. Когда он остановился, чтоб показать ей дорогу, то она опустила руку в карман, чтоб приготовить полшиллинга, и, когда он отвернулся, не простившись с ней, она протянула к нему монету и сказала:

– Благодарю вас. Не возьмете ли вы это за беспокойство, которое я вам причинила?

Он медленно взглянул на полшиллинга и потом сказал:

– Мне не нужно ваших денег. Вы лучше бы поберегли их, а то у вас их украдут, если вы будете таскаться по полям как сумасшедшая.

Человек оставил ее, не произнеся более ни слова, а Хетти продолжала свой путь. Наступил новый день, а она должна продолжать свое странствование. Бесполезно было думать о том, чтоб утопиться: она не могла решиться на это, по крайней мере до тех пор, пока у нее оставались деньги на прокормление и сила продолжать путь. Но приключение, случившееся с нею при пробуждении в это утро, увеличивало ее страх при мысли о том времени, когда у нее выйдут все деньги; тогда ей придется продать корзинку и платья и она действительно будет походить на нищую или на дикую женщину, как говорил тот человек. Страстная радость о жизни, радость, которую она ощущала ночью, когда бежала от мрачной холодной смерти в пруде, исчезла теперь. Жизнь в настоящее время, при утреннем свете, под влиянием этого жесткого, изумленного взгляда, который устремлял на нее тот человек, также была полна ужаса, как и смерть, она была даже еще хуже, то был ужас, к которому она чувствовала себя прикованной, от которого она отступала назад, как отступала от черного пруда, и от которого, однако ж, не могла найти никакого убежища.

Она вынула деньги из кошелька и посмотрела на них. У нее было еще двадцать два шиллинга. С ними она проживет еще несколько дней, или с их помощью она скорее достигнет до Стонишейра, где была Дина. Мысль о Дине представлялась ей гораздо яснее теперь, когда опыт ночи с трепетом отвлек ее воображение от пруда. Если б нужно было пойти к Дине, если б никто, кроме Дины, не мог узнать о том, Хетти решилась бы пойти к ней. Нежный голос, сострадательный взгляд могли привлечь ее к себе. Но потом должны будут узнать другие, и она не могла более бежать к этому позору, как не могла бежать к смерти.

Она должна идти все далее и далее и ждать, пока большая глубина отчаяния не придаст ей решимости. Может быть, смерть и сама придет к ней, потому что она с каждым днем все менее и менее была в состоянии переносить усталость. А между тем так странен образ действия нашей души, которая влечет нас посредством тайного желания именно к тому, чего мы опасаемся, – Хетти, выйдя из Нортона, спросила самую прямую дорогу на север к Стонишейру и шла по ней весь день.