«И солнце хваткою любовной

Срывает изумрудный пояс роз!»

Здесь его речь прервал очередной приступ кашля, и снова смех всей публики разнёсся вокруг весёлым эхом.

– Смейтесь, смейтесь! – сказал Забастес, успокаиваясь и глядя на толпу с решительной улыбкой. – Смейтесь, вы, бестолковые порождения глупости! И цепляйтесь, если вам нравится, за несуществующие мечты вашего Лауреата, который раздувает их в воздухе перед вами, как мальчишка – мыльные пузыри! Они пусты и мимолётны, горят лишь миг, а затем лопаются и испаряются; и внутри них сверкают краски – краски, которые кажутся бессмертными в своей прелести, но исчезают, как вздох, и никогда уже не возвратятся!

– Не правда! – вдруг перебил его Теос, сам не зная зачем, но чувствуя, что вполне готов встать на защиту Сах-Лумы: – Ибо краски бессмертны и пронизывают всю вселенную, будь они хоть в мыльном пузыре, хоть в радуге! Семь цветов спектра существуют, соразмеренно с семью музыкальными нотами, и многое из того, что мы называем искусством или поэзией, есть не что иное, как постоянное отражение этих вечно живущих оттенков и звуков. Может ли критик проникнуть в тайны природы глубже, чем поэт? Нет, ибо он разрушает творение везде, где только может, и отыскивает недостатки в её прекраснейших порождениях! Может ли Забастес вызвать наши слёзы и страсть? Может ли заставить сердце забиться счастливой дрожью или согреть нашу кровь теплом? Нет! Зато Сах-Лума способен своим искусством заставить нас видеть не только одну лилию, но тысячи лилий, качающихся на ветру его фантазии; не один лишь – но тысячи миров, кружащих в небесах великолепных рифм, не одну радость, но тысячи радостей, дрожащих в песни его вдохновения. Сердце, человеческое сердце – вот единственное мерило гения поэта, и когда оно отзывается, кто станет отрицать его бессмертную славу!

Громкие аплодисменты последовали за этими словами, и король фамильярно хлопнул Теоса по плечу:

– Смело сказано, господин чужестранец! И у тебя тоже музыкальный голос! Кто знает, быть может, со временем и ты станешь поэтом! А ты, Забастес, убирайся отсюда! Все твои доводы ошибочны, как всегда! Ты и сам разочарованный писатель – вот откуда происходит твоя злоба!

Посрамлённый Забастес удалился, бубня что-то себе под нос, и Лауреат, чей мечтательный взгляд теперь остановился на Теосе, его самопровозглашённом защитнике, снова взял в руки арфу и собирался уже запеть ещё раз; когда вдруг раздался сильный шум, словно от бряцанья оружием, и начал постепенно настать гомон множества голосов и топот марширующих ног. Двери распахнулись, поспешно вбежал гонец и закричал:

– О великий король, да живёт имя твоё вечно! Хосрула схвачен!

Чёрные брови Зефоранима сошлись на переносице, и жёсткая линия рта обозначилась резче.

– Итак! Наконец-то ты научился быстро выговаривать новости! Приведите сюда арестанта, и мы сами освободим его от жёстких цепей… – и он многозначительно коснулся своего меча: – Дадим ему большую свободу, чем та, коей он пользовался на земле!

И тогда все взгляды устремились на вход в парадный зал. Группа вооружённых солдат окружила и подталкивала высокого, измождённого, безумного старика, чьи глаза горели огнём из глубин пещеристой тени его изогнутых бровей; человека, чей вид был настолько величественен, и к тому же столь ужасен, что невольный ропот смешанного восхищения и страха пробежал в толпе собравшихся. Это был Хосрула – пророк той веры, что должна была изменить мир, фанатичный последователь ещё неведомой человечеству религии, бесстрашный предсказатель краха Аль-Кириса и гибели его короля!

Теос с удивлением смотрел на его похоронные, чёрные одежды, висевшие на нём, как саван; на его длинную, нечёсаную бороду и седые волосы, ниспадавшие в беспорядке по плечам; на его таинственную фигуру, которая, несмотря на путы, держалась прямо и твёрдо, выражая бесстрашие и спокойное достоинство. Было нечто сверхъестественно значительное и странным образом вдохновляющее в нём, нечто властное и дерзкое в прямом и пристальном взгляде, который он устремил на короля; и на миг воцарилась глубокая тишина – тишина, казалось, рождённая суеверным ужасом, вдохновлённым простым фактом его присутствия. Взгляд Зефоранима остановился на нём с холодным безразличием; он сидел очень прямо на своём троне, положив одну руку на меч, и не выказывал никаких признаков гнева по отношению к узнику, не считая того, что вены у него на лбу внезапно вздулись и распухли и украшения на широкой груди беспокойно вздрагивали вверх-вниз от участившегося дыхания.

– Мы приветствуем тебя, Хосрула! – проговорил он медленно и со зловещей улыбкой. – Львиная лапа наконец-то тебя накрыла! Слишком долго испытывал ты наше терпение, ты должен отречься от своих ересей или умереть! Что же теперь ты скажешь нам о роке, суде, тщетности славы? Будешь пророчествовать? Будешь нести веру? Будешь сбивать людей с толку? Будешь проклинать короля? Ты, безумный колдун! Дьявол и еретик! Что помешает мне прямо сейчас тебя убить? – И он наполовину вытащил свой грозный меч.

Хосрула встретил его угрожающий взгляд, даже не мигнув.

– Ничто не помешает тебе, Зефораним, – отвечал он, и голос его – глубокий, музыкальный и звонкий, поразил Теоса в самое сердце своим странным, предвещающим недоброе холодком. – Ничто, кроме твоего собственного презрения к трусости!

Рука монарха опустилась, румянцем вспыхнуло помрачневшее лицо. Внезапно повернувшись к вооружённой охране, он поднял руку властным жестом.

– Развязать его!

Верёвки и тяжёлые оковы упали, и очень скоро Хосрула уже обладал сравнительной свободой. Сначала он, казалось, не понял королевского благородства и не пытался пошевелиться; руки его были плотно сомкнуты, словно до сих пор в путах, и так, неподвижный и замерший, стоял он, когда Теос, глядя на него, начал гадать, состоял ли он поистине из плоти и крови, или, быть может, он был не более чем неким измождённым призраком, обретшим мистическую, искусственную форму иного мира, чтобы свидетельствовать о неведомом живым людям. Зефораним тем временем позвал виночерпия, прекрасного, как Ганимед, юношу, кто по знаку его величества подошёл к пророку и, налив вина из драгоценного кувшина в кубок из золота, предложил его ему с учтивой, приветственной улыбкой. Хосрула яростно вздрогнул, словно внезапно очнувшись ото сна, прикрыв рукою глаза, он уставился на весёлого слугу, затем оттолкнул кубок прочь, дрожа от возмущения:

– Прочь! Прочь! Вы вынуждаете меня пить кровь? Кровь! Она окрашивает землю и небеса! Небеса бледнеют и дрожат, серебряные звёзды меркнут, и ветры пустыни рыдают по грядущему, ибо никогда уже не созреет виноград и не соберут урожай! Кровь, невинная кровь! Алые моря крови, в которых, как разбитый и потерянный корабль, город Аль-Кирис никогда не восстанет вновь!

Эти страстные слова произвели самое глубокое впечатление. Несколько дворян обменялись нерешительными взглядами, а женщины привставали со своих мест, глядя на короля, словно в молчаливой просьбе удалиться. Однако повелительный отрицательный жест Зефоранима обязал их остаться.

– Ты безумец, Хосрула! – сказал монарх спокойным, размеренным тоном. – И из уважения к твоему безумию, а также к возрасту, мы до сих пор медлили с правосудием. Тем не менее чрезмерная жалость у великих королей слишком часто вырождается в слабость, а этого мы в себе не потерпим, даже ради нескольких оставшихся несчастных лет твоей жизни. Ты превысил пределы нашего терпения и больше не будешь нарушать законов – ты опасен для нашего королевства, ты истинный предатель и должен немедленно умереть. Ты проклят…

– Поистине! – перебил его Хосрула с тенью печали в насмешливом тоне. – Я высказал истину в век лжи! А это наиболее достойное смерти дело!

Он замолчал и словно бы снова погрузился в себя; Зефораним нахмурился, но ничего не ответил. Теоса всё более увлекало происходящее, было нечто роковое и предвещавшее нависшее над ними зло во всём этом. Вдруг Сах-Лума поднял глаза, и лицо его просияло.

– Во имя священного Покрова, – весело обратился он к королю. – Ваше величество слишком серьёзно воспринимает этого почтенного джентльмена! Я узнаю в нём одного из представителей своего ремесла: поэта и трагика, пристрастного к мелодраматичным улыбкам. – И, повернувшись к Хосруле, он добавил: – Ты ведь поломаешь вместе со мною копья о песню, седая борода? Ты прокаркаешь о смерти, а я спою о любви, а король выскажет своё суждение о том, чья мелодия сильнее и милее ему!

Хосрула поднял голову и встретил полунасмешливый взгляд Лауреата с видом бесконечного сострадания и сожаления.

– Ты бедный, обманывающийся певец дней погибели! Увы тебе, что умрёшь ты так скоро и столь быстро будешь забыт! Слава твоя никчёмна, как песчинка, сдуваемая порывом дыхания моря! Твоя гордость и триумф мимолётны, как утренний туман, исчезающий в лучах жаркого солнца! Тебе было отпущено великое вдохновение, а ты упустил его истинное значение и из всех золотых нитей поэзии, свободно отданных в твои руки, ты не соткал ни единой дорожки к Богу! Увы, Сах-Лума! Яркая душа, не ведающая своей судьбы! Ты будешь внезапно и жестоко убит – и твой убийца сидит здесь! – он ткнул пальцем в сторону короля.

– Клянусь всеми благодетелями Нагая, – рассмеялся Зефораним, – это самая великолепная глупость! Я, Зефораним, убийца моего друга и первого фаворита в королевстве? Старик, твоя фантазия безгранична, и она истощает моё терпение, хотя, сказать по правде, мне жаль, что разум твой разрушен: печально, что такому уважаемому и серьёзному старцу не достаёт ума. Да будь Аль-Кирис осаждён тысячами врагов и эти крепкие дворцовые стены повергнуты в пыль колесом войны, мы бы защищали Сах-Луму сами до последнего победного вздоха!

Сах-Лума улыбнулся и благодарно кивнул в ответ на столь душевное заверение в дружбе его суверена, но, тем не менее, лёгкая тень пролегла меж его прекрасных бровей. Он явно был неприятно поражён словами Хосрулы, и беспокойство отражалось на его лице, передаваясь каким-то электрическим импульсом и Теосу, чьё сердце тяжко забилось от чувства смутной тревоги.