Вдруг раздается пушечный залп – это артиллерия салютует со стороны Сераскерата; старцы, переглянувшись, обмениваются ироническими улыбками.
– Салют конституции Мидхата-паши[66], – говорит один из них, кланяясь с насмешливым видом.
– Депутаты! Хартия! – бормочет другой старый зеленый тюрбан. – Халифы прошлых времен не нуждались в том, чтобы их представляли народу.
– Вай, вай, вай, Аллах!.. И наши женщины не разгуливали в газовых покрывалах, и верующие никогда не пропускали часа молитв, и Москва не была раньше такой наглой!
Артиллерийский залп возвестил мусульманам, что падишах даровал им конституцию, более либеральную и наделяющую граждан большими правами, чем все европейские конституции; однако старые турки холодно отнеслись к подарку своего суверена.
События этого, которое Игнатьев[67] откладывал, насколько хватало его власти, ждали уже давно; начиная с этого дня можно было отсчитывать молчаливое объявление войны между Портой[68] и русским царем. Султан с жаром пустил в ход свое оружие.
По турецкому времени было половина восьмого (около полудня). Обнародование конституции должно было произойти в Топкапу, и я помчался туда под проливным дождем.
Визири, паши, генералы, вельможи, сановники, все в парадных мундирах, расшитых золотом, разместились на большой площади Топкапу; там же выстроились придворные музыканты.
По небу неслись черные тучи; дождь с градом обрушивал на город мощные потоки. Под этим водопадом народу читали хартию; старые зубчатые стены сераля, замыкавшего площадь, казалось, были поражены тем, что посреди Стамбула произносятся подрывные речи.
Крики, приветствия и фанфары завершили эту необычную церемонию, и все присутствующие, промокшие до костей, стали шумно расходиться.
В тот же час в другом конце Константинополя, во дворце Адмиралтейства, собрались участники международной конференции.
Совпадение было не случайным: замысел состоял в том, чтобы пушечные залпы были услышаны участниками конференции во время обращения к ним Сафет-паши и помогли успешному ее завершению.
Восток, восток, восток! Что видно там, поэты? Туда направьте мысль, туда вперите взор! И слышим мы в ответ: «Там близок час рассвета, Бледнеет небо там и рдеют гребни гор». …………………………………………………………………………… За утро, может быть, мы вечер принимаем?
Никогда не забуду, как выглядела этой ночью большая площадь Сераскерата, громадное пространство на центральном холме Стамбула, откуда поверх садов сераля взгляд устремляется к далеким горам на азиатском берегу. Арабские портики[70], высокая башня причудливой формы были освещены, как в праздничные вечера. Дневной потоп превратил это место в настоящее озеро, в котором отражались мириады огней. По всему горизонту в небе возникали купола мечетей и шпили минаретов, увенчанные коронами света.
Мертвая тишина царила на площади; то была настоящая пустыня.
Светлое небо, подметенное ветром, неощутимым внизу, пересекали две вереницы черных туч; бледный полумесяц словно прилепился к небесной тверди. Это была одна из тех особенных картин, которыми природа откликается на большие события в истории народов.
Послышался страшный шум – топот ног и людские голоса; толпа учеников медресе[71] входила через центральный портик с фонарями и стягами; они кричали: «Да здравствует султан! Да здравствует Мидхат-паша! Да здравствует конституция! Да здравствует война!» Поверив, что они свободны, люди точно опьянели; лишь несколько стариков турок, помнивших прошлое, пожимали плечами, глядя на возбужденную толпу.
– Пошли приветствовать Мидхат-пашу! – кричали юнцы. Они повернули налево, в узкие безлюдные улочки, направляясь к скромному жилищу великого визиря, который находился тогда на вершине своего могущества и которому несколькими неделями позже предстояло отправиться в ссылку.
Затем демонстранты, числом около двух тысяч, отправились на молитву в Большую мечеть (мечеть Сулеймана), а затем пересекли бухту Золотой Рог и направились к Долмабахче приветствовать Абдул-Хамида.
Перед решетками дворца депутации от разных сословий и пестрая толпа стихийно объединились и устроили своему конституционному суверену восторженную овацию.
Толпа вернулась в Стамбул по главной улице Перы, выкрикивая по дороге приветствия лорду Солсбери[72] (ставшему вскоре столь непопулярным), британскому и французскому посольствам.
– Наши предки, – вещали муллы, обращаясь к толпе, – наши предки, которых и было всего несколько сотен, четыре века назад завоевали эту землю! Нас многие сотни тысяч, так неужели мы позволим чужеземцам одержать над нами верх? Лучше умрем все, как один, мусульмане и христиане, умрем за наше оттоманское отечество, но не примем позорной конституции…
Мы с Ахмедом часто сиживали у мечети султана Мехмед-Фатиха[73] (Мехмеда Завоевателя) возле высоких портиков из серого камня; беззаботно грелись на солнце, предаваясь неясным мечтам, которые не в состоянии выразить ни один человеческий язык.
Площадь Мехмед-Фатиха широко раскинулась на одном из холмов старого Стамбула; здесь можно встретить прохожих в кашемировых кафтанах и с большими белыми тюрбанами на голове. Мечеть, возвышающаяся в центре площади, – одна из самых больших и самых почитаемых в Константинополе.
Громадная площадь окружена стенами, навевающими мистический страх; над нами высится нагромождение куполов, похожих на пчелиные соты; здесь обитают ученики медресе, и для неверных сюда хода нет.
В этом квартале пересекаются дороги Востока; величественно проходят верблюды, монотонно звеня колокольчиками; группками сидят дервиши, беседуя на священные темы, и ничто не предвещает пока вторжения сюда Запада.
Рядом с этой площадью пролегает темная и безлюдная улица, поросшая зеленой травой и мхом. Там живет Азиаде, и в этом тайна очарования улицы. Долгие дни, когда я не вижу мою возлюбленную, я провожу здесь, вблизи от нее, чуждый всяческих сомнений.
Азиаде обычно молчалива, в глазах ее печаль.
– Что с тобой, Лоти, – произносит она, – и почему ты всегда такой хмурый? Это я должна печалиться – ведь когда ты уедешь, я умру.
И она смотрит на меня настойчиво и пристально. Я отворачиваюсь, чтобы избежать ее взгляда.
– Что ты, милая, – говорю я, – когда ты здесь, я ни на что не жалуюсь, я счастливее короля.
– В самом деле, кого любят больше, чем тебя, Лоти? Кому бы ты мог позавидовать? Стоит ли тебе завидовать самому султану?
И правда, султан, который должен осчастливить своих подданных, не тот человек, которому я мог бы завидовать; он устал, он старик, да к тому же «конституционный».
– Я думаю, Азиаде, – говорю я, – падишах отдал бы все, чем владеет, даже свой изумруд величиной с кулак, даже свою хартию, свой парламент, в обмен на мою молодость и свободу.
Мне хотелось добавить: «И обладание тобой!..» – но в глазах падишаха ни одна молодая женщина, как бы прелестна она ни была, не имела, без сомнения, никакой цены, и я боялся, что окажусь в положении человека, который поет надоевшую всем арию из комической оперы. Впрочем, мой облик давал к этому повод: из зеркала на меня смотрел некто не слишком привлекательный, и я казался себе молодым тенором, готовым запеть партию из оперы Обера[74].
Таким образом, моя турецкая роль давалась мне не всегда; из-под тюрбана Арифа торчали уши Лоти, и я снова оставался один на один с собою – занятие в высшей степени неприятное.
Я был недоступен и горд со всеми, кто носит длинный сюртук или черную шляпу; никто не был в моих глазах ни достаточно блестящим, ни достаточно знатным; я презирал тех, кто был мне ровней, и выбирал друзей в кругах более утонченных. Здесь я стал человеком из народа, гражданином Эюпа; я приноравливаюсь к скромной жизни лодочников и рыбаков, привыкаю к их обществу и их развлечениям.
В турецкой кофейне, которую содержит Сулейман, по вечерам, когда я прихожу туда с Самуилом и Ахметом, мне уступают место у огня. Я пожимаю руки завсегдатаям заведения и усаживаюсь поудобнее, чтобы послушать сказителя зимних историй (длинных сказаний, которые длятся иной раз по восемь дней и в которых живут добрые и злые духи). Часы проходят, и я не ощущаю ни усталости, ни угрызений совести. Мне покойно среди этих людей, я не чувствую себя чужаком.
Поскольку Ариф и Лоти столь различны во всем, было бы достаточно, чтобы в день отплытия «Дирхаунда» Ариф остался в своем доме; никто не пришел бы туда его искать, а Лоти, таким образом, исчез бы, исчез навсегда.
Эта идея, принадлежащая Азиаде, временами представляется мне, как ни странно, вполне осуществимой.
Остаться около нее, но уже не в Стамбуле, а в какой-нибудь турецкой деревне на берегу моря; жить на вольном воздухе, под лучами солнца, здоровой жизнью людей ИЗ народа; жить день за днем без кредиторов и без заботы о будущем! Я скорее сотворен для этой жизни, а не для моей; я испытываю ужас перед любой работой, которая не связана с физическими усилиями, ужас перед любой наукой; я ненавижу все условности, все общественные обязанности, придуманные в странах Запада.
Быть лодочником в золототканой куртке где-нибудь на юге Турции, там, где небо всегда такое безоблачное, а солнце всегда такое жаркое…
В конце концов это возможно, и я, решившись на это, был бы менее несчастен, чем теперь.
– Клянусь тебе, Азиаде, я оставил бы без сожаления все: мое положение, мое имя и мою страну. Моих друзей?.. У меня их нет, и они мне не нужны! Но, видишь ли, у меня старая матушка…
Азиаде не сказала больше ни слова, чтобы удержать меня, но поняла, что это не абсолютно невозможно; она интуитивно уловила, что может значить старая матушка, хотя она, бедняжка, выросла без матери; ее представления о великодушии и жертвенности имеют большую цену, чем у других, потому что она пришла к ним совершенно самостоятельно, и никто не позаботился о том, чтобы ей их внушить.
"Азиаде. Госпожа Хризантема" отзывы
Отзывы читателей о книге "Азиаде. Госпожа Хризантема". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Азиаде. Госпожа Хризантема" друзьям в соцсетях.