В крепостной стене сераля, на большом расстоянии одни от других были вырезаны трое ворот из серого мрамора с железными створками, отделанными золотом и чеканкой.

Высокие, торжественные ворота позволяли догадываться, какие богатства скрывают скучные однообразные стены.

Солдаты и чернокожие евнухи охраняют эти ворота. Стиль портиков, казалось, предупреждал, что пересекать их порог опасно; опоры и мраморные фризы в арабском вкусе украшены странными рисунками и таинственными завитками.

Мечеть из белого мрамора с золотым куполом и полумесяцами стоит вплотную к угрюмым скалам, заросшим густым кустарником. Можно подумать, что чья-то волшебная палочка одним прикосновением вызвала к жизни эту снежную белизну, не нарушив при этом дикого и сурового вида окружающей природы.

Проехал богатый экипаж, в нем – три турчанки, одна из которых под прозрачной вуалью показалась мне необыкновенно красивой.

Двое евнухов, их сопровождавших, указывали на то, что женщины принадлежат к высшему свету. Турчанки держались вызывающе, как, впрочем, обычно вели себя все женщины из богатых домов, которые совершенно не боялись, оказавшись на улице, посылать европейцам взгляды, выражавшие поощрение или насмешку.

Та, которая была особенно хороша, улыбнулась мне так приветливо, что я повернул, решив следовать за ней.

Началась длинная двухчасовая прогулка, во время которой прекрасная дама одарила меня через приоткрытую занавеску целым набором самых обольстительных улыбок. Экипаж мчался во весь опор, а я сопровождал его на всех участках пути, держась то сзади, то спереди, то замедляя ход, то переходя на галоп, чтобы его опередить. Евнухи, которых в комических операх изображают ужасно свирепыми, добродушно созерцали эти маневры, сохраняя полную невозмутимость; лошади шли привычной рысью.

Мы миновали Долмабахче, Сали-Базар, Топхане, сверкающий квартал Галату; потом Стамбульский мост[81], печальный Фанар и черный Балат. Наконец в Эюпе на старой турецкой улице перед древним конаком[82] с роскошным, хотя и мрачным фасадом карета остановилась, и дамы вышли. Прекрасная Сениха (на следующий день я узнал ее имя), прежде чем войти в свой дом, обернулась и послала мне последнюю улыбку; она была покорена моей дерзостью. Ахмет предсказывал, что это приключение плохо кончится.

XLIII

Турчанки, особенно дамы из высшего света, нисколько не считаются с тем, что обязаны сохранять верность своим супругам. Свирепый надзор стражей и страх наказания не способны их удержать. Праздные, снедаемые скукой в оторванных от мира гаремах, они готовы отдаться первому встречному – слуге, который попался им под руку, или лодочнику, вывозящему их на прогулку, если он хорош собой и им нравится. Все они с большим любопытством заглядываются на молодых европейцев, а те были бы не прочь воспользоваться этим, если б понимали ситуацию, если бы у них хватало смелости или просто если бы условия для этого оказались благоприятными. Мое положение в Стамбуле, знание языка и турецких обычаев, мой уединенный дом, дверь которого бесшумно поворачивается на старых петлях, чрезвычайно благоприятствуют такого рода приключениям; мой дом, без сомнения, стал бы, если б я этого захотел, местом встреч с прекрасными бездельницами из гаремов.

XLIV

Несколькими днями позже на мой мирный дом обрушилась буря; страшная туча сгустилась надо мной и той, кого я не переставал любить. Азиаде восстала против циничного проекта, который я ей предложил; она воспротивилась ему с такой силой, которая укротила мою волю, при этом ни одна слеза не выкатилась из ее глаз, голос ее не дрогнул ни на мгновение.

Я объявил ей, что на следующий день она не будет мне нужна; что другая на несколько дней займет ее место; но что вслед за этим Азиаде вернется и будет по-прежнему любить меня, забыв о нанесенной ей обиде.

Она знала эту Сениху, известную в гаремах своей беспардонностью; Азиаде ненавидела эту тварь, которую Бехидже-ханум всегда осыпала проклятиями; сама мысль о том, что ее может вытеснить эта женщина, наполняла ее горечью и стыдом.

– Я твердо решила, Лоти, – сказала она, – если эта Сениха придет, все будет кончено, я не буду больше тебя любить. Моя душа принадлежит тебе, я – твоя, ты свободен сделать так, как решил. Но, Лоти, все будет кончено; я, может быть, умру от горя, но ты меня больше не увидишь.

XLV

Через час любовь заставила ее пойти на немыслимый компромисс: она согласилась уйти, но поклялась вернуться, только если я сам позову ее.

Азиаде ушла – у нее горели щеки, но глаза оставались сухими; Ахмет двинулся за ней, на пороге обернулся и сказал мне, что больше не вернется. Арабские портьеры, закрывавшие вход в мою комнату, упали за ним, и я слышал, как их бабуши до самой лестницы шлепали по ковру. Азиаде опустилась на ступеньку лестницы и дала волю слезам; ее рыдания нарушили ночную тишину.

Однако я не тронулся с места, и она ушла.

Я сказал Азиаде – и это была правда, – что я ее обожаю и совершенно не люблю Сениху, но сгораю от страсти к ней. Я со страхом думал о том, что если Азиаде, оказавшись за стенами гарема, действительно не захочет больше меня видеть, то будет потеряна для меня навсегда, и никакие силы мне ее больше не вернут. Мое сердце сжалось от невыразимой боли, когда я услышал, как дверь дома закрылась за ними. Но мысль о красавице, которая должна была появиться, будоражила мою кровь; я их не окликнул.

XLVI

На следующий вечер мой дом был убран и надушен, готовый достойно встретить важную даму, которая оказала мне честь, пожелав посетить мое одинокое жилище. Прекрасная Сениха явилась, окруженная тайной, ровно в восемь часов – в неурочную для Стамбула пору.

Она приподняла вуаль и чадру из серой шерсти, которую надела из осторожности, приняв облик женщины из простонародья, и высвободила шлейф французского туалета, вид которого меня отнюдь не пленил. Этот туалет сомнительного вкуса, вышедший из моды, хотя и дорогой, не шел Сенихе, и она это поняла. Допустив промашку, она, однако, непринужденно уселась и затрещала так, что ее уже нельзя было остановить. У нее был неприятный голос; глаза с любопытством обшаривали мою комнату; она усиленно расхваливала ее оригинальное убранство и подбор благовоний. Она подчеркивала странность моего образа жизни и бесцеремонно засыпала меня вопросами, на которые я старался не отвечать.

Я смотрел на Сениху-ханум…

Это была роскошная дама со свежей и бархатистой кожей, с пунцовыми и влажными губами. Она высоко и гордо держала голову, сознавая неотразимость своей красоты.

Жаркое сладострастие таилось в ее улыбке, в медленном движении черных глаз, наполовину спрятанных за бахромой ресниц. Мне редко приходилось видеть более красивое существо, которое ожидало бы моего благоволения в теплом уединении надушенной комнаты; тем не менее во мне неожиданно для меня самого началась борьба; мои чувства сражались с чем-то, что трудно определить и что принято называть душой, а душа сражалась с чувствами. В эту минуту я обожал прелестную малышку, которую прогнал; мое сердце переполняла нежность к ней, меня терзала совесть. Прекрасное создание, сидевшее рядом со мной, внушало мне больше омерзения, чем любви; я возжелал ее, и она пришла; лишь от меня зависело ею овладеть, но я этого больше не хотел, ее присутствие было мне отвратительно.

Разговор замирал. У Сенихи появились иронические интонации. Я боролся с собой и в конце концов принял твердое решение.

– Мадам, когда вы огорчите меня, решив меня покинуть (а я хотел бы, чтобы этот миг не приходил еще долго), вы позволите мне вас проводить?

– Спасибо, – сказала она, – у меня есть провожатый.

Это была весьма предусмотрительная дама: смазливый евнух, без сомнения привыкший к выходкам своей хозяйки, топтался на всякий случай у дверей дома.

Красавица, уходя, издала оскорбительный смешок; кровь ударила мне в лицо, я был недалек от того, чтобы схватить ее за круглое плечо и удержать.

Однако я успокоился, подумав о том, что не понес никакого ущерба и что из двух ролей в только что разыгранной пьесе мне досталась не самая смешная.

XLVII

Ахмет, который не собирался возвращаться, явился на следующий день в восемь часов.

У него была хмурая физиономия, он холодно поздоровался со мной. Однако история с Сенихой-ханум очень его развеселила; он, как обычно, пришел к выводу, что я «чок-шайтан» (очень хитрый), и уселся в угол, чтобы посмеяться от души.

Когда позже, во время наших верховых прогулок, мы встречали экипаж Сенихи-ханум, он смотрел на нее с таким насмешливым видом, что я вынужден был прочитать ему нотацию.

XLVIII

Я послал Ахмета в Оун-Капан к Кадидже и поручил ему рассказать этой черной обезьяне, облеченной нашим доверием, о приеме, оказанном Сенихе, и еще просить ее передать Азиаде, что я молю о прощении и всем сердцем хочу сегодня же вечером видеть ее у себя.

В то же время я послал трех ребятишек за город, поручив им притащить зеленых веток и травы, а также полные корзины нарциссов. Я хотел, чтобы старый дом принял в этот день, к ее возвращению, радостный и праздничный вид.

Когда Азиаде вошла в этот вечер в дом, от порога до двери нашей комнаты пол покрывал ковер из цветов; цветки нарциссов без стеблей лежали плотным благоухающим ковром; их нежный запах пьянил, а ступеньки лестницы, на которых она плакала, вообще не были видны.

Ни одного вопроса, ни одного упрека не слетело с ее розовых губ, она лишь улыбалась, глядя на цветы; она была достаточно умна, чтобы с одного взгляда понять, что они говорили от моего имени на своем немом языке; ее покрасневшие от слез глаза излучали глубокую радость. Она шла по цветам, спокойная и гордая, как маленькая королева, которая возвращается на трон своего утраченного было королевства, или как апсара[83] цветочного рая индусских божеств.

Настоящие апсары и настоящие гурии[84] не могут сравниться с Азиаде ни красотой, ни свежестью, ни грацией, ни очарованием…