Кажется, что Нагасаки поднимается вместе с нами, но только там, вдалеке, в какой-то дымке, словно светящейся под чернотой неба; над городом стоит смутный шум голосов, колес, гонгов и смеха.

В воздухе от этого летнего дождя пока не посвежело. Из-за грозовой жары домики нашего предместья оставлены открытыми, словно ангары, и нам видно все, что там происходит. Перед домашними Буддами и алтарями предков всегда горят лампады; но все уважающие себя японцы уже легли спать. Видно, как они лежат рядами, семьями под традиционными пологами из сине-зеленого газа; они или спят, или отгоняют комаров, или обмахиваются веером – японцы, японки и японские детки возле своих родителей; и у всех, молодых и старых, темно-синяя ситцевая ночная рубашка и маленькая деревянная подставочка, на которой покоится затылок.

В редких домах еще продолжается веселье: откуда-то издалека, поверх темных садов, до нас долетают звуки гитары: какой-то танец с непонятным ритмом, печальный самой своей веселостью.

Вот и колодец, окруженный бамбуком, у которого мы обычно останавливаемся по ночам, чтобы дать передохнуть Хризантеме. Ив просит меня направить на колодец красный луч моего фонарика, дабы удостовериться, что это именно он: для нас это отметка середины пути.

А вот наконец-то и наш дом! Дверь заперта; темнота и глубокая тишина. Все наши панели закрыты стараниями господина Сахара и госпожи Сливы; дождевая вода ручьями стекает по доскам наших старых черных стен.

В такую погоду нельзя допустить, чтобы Ив снова спускался и бродил вдоль берега, пытаясь нанять сампан. Нет, сегодня он не вернется на борт; мы уложим его у себя. Да и вообще, условиями найма для него предусмотрена комнатка, и мы сейчас быстренько ее соорудим, хотя он и отказывается из скромности. Словом, войдем в дом, разуемся, отряхнемся, как кошки, попавшие под ливень, и поднимемся в наши апартаменты.

Перед Буддой горят лампадки; посреди комнаты натянут темно-синий полог. Когда входишь, первое впечатление самое благоприятное: как мило выглядит сегодня наше жилище; эта тишина и поздний час поистине придают ему что-то таинственное. Да и потом, в такую погоду всегда приятно вернуться домой…

Ну, теперь быстренько займемся комнатой Ива. Хризантема, оживившаяся при мысли, что ее большой друг будет спать рядом с ней, старается изо всех сил; впрочем, надо всего лишь передвинуть три-четыре бумажные панели, и сразу же получится отдельная комната, ячейка в большой коробке, где мы живем. Я думал, эти панели целиком белые, – оказывается, нет! На каждой серой краской нарисована группа из двух аистов в позах, освященных традицией в японском искусстве: один гордо поднимает голову и благородно поджимает ногу, а другой чешется. Ох уж эти аисты! Как же они действуют на нервы, когда поживешь в Японии хотя бы месяц!..

Но вот Ив улегся и спит под нашей крышей.

Сегодня он заснул быстрее, чем я: а дело в том, что я, кажется, заметил долгие взгляды, устремленные от Хризантемы к нему и от него к Хризантеме.

Я даю ему поиграть с малышкой, и теперь у меня возникает опасение, не смутил ли я его рассудок. До японки мне нет дела. Но Ив… с его стороны это было бы нехорошо и сильно подорвало бы мое доверие к нему…

Слышно, как дождь стучит по нашей старой крыше; цикады молчат; от садов и от горы исходят запахи мокрой земли. Сегодня в этом жилище мне отчаянно скучно; стук трубочки раздражает меня больше, чем обычно, и, когда Хризантема склоняется над своей курительной коробкой, мне кажется, что вид у нее плебейский, в худшем смысле этого слова.

Я возненавижу мою мусме, если она склонит Ива к дурному поступку, который я, может быть, никогда уже не смогу ему простить…

XXX12 августа

Вчера развелись супруги Y*** и Сику-сан. У Шарля N*** с Колокольчиком дела идут неважно. У них возникли затруднения с маленькими человечками в тиковых костюмах, невыносимыми, назойливыми, везде сующими свой нос и являющимися агентами полиции; молодоженов выгнали из дому, запугав хозяйку (под любезностью и подобострастием этого народа кроется глубокая ненависть к нам, европейцам); и тем приходится пользоваться гостеприимством тещи – положение весьма удручающее. К тому же Шарль N*** полагает, что его обманывают. Впрочем, не стоит обольщаться: партии, подобранные для нас господином Кенгуру, – это, так сказать, полудевушки, малютки, уже имевшие в своей жизни один, а то и два романа. Так что, естественно, особенно доверять им не стоит…

Чета Z*** и Туки-сан перебивается кое-как, со ссорами.

Мой семейный очаг выглядит пока более достойным, но не менее скучным. Мысль о разводе приходила мне в голову; но я не вижу достаточных оснований, чтобы подвергнуть такому унижению Хризантему, а главное, меня остановило еще одно обстоятельство: у меня тоже возникли недоразумения с гражданскими властями.

Позавчера ко мне, словно ураган, влетели чрезвычайно взволнованный господин Сахар, госпожа Слива в полуобморочном состоянии и рыдающая мадемуазель Оюки. К ним приходили японские полицейские и всячески угрожали за то, что те поселили у себя, вне европейской концессии, француза, вступившего в морганатический брак[128] с японкой, – и теперь они страшно боятся преследований; смиренно и обходительно они просили меня уехать.

На следующий день я в сопровождении необыкновенно высокого друга, изъясняющегося лучше меня, отправился в контору по актам гражданского состояния, намереваясь устроить там страшный скандал.

В языке этого вежливого народа совершенно нет ругательств; как ни разгневан человек, ему приходится довольствоваться уничижительным обращением на ты и разговорным спряжением, как это принято в языке всякого сброда. И вот я сажусь на стол, за которым заключаются браки, перед ошарашенными чинушами и начинаю свою речь в следующих выражениях:

– Какую взятку надо тебе дать, ничтожное отродье, более низкое, чем уличные носильщики, чтобы ты оставило меня в покое в предместье, где я живу?

Великое немое потрясение, ошалелая тишина, поклоны в пояс.

Ну, разумеется, говорят они наконец, мою уважаемую особу оставят в покое; о лучшем они и мечтать не смеют. Только, подчиняясь законам этой страны, я должен был явиться к ним сюда и сообщить свое имя, равно как и имя молодой особы, с которой…

– Ну это, знаете, уж слишком! Я же специально приходил, стадо баранов, еще и трех недель не прошло!

И я сам хватаю журнал записей актов гражданского состояния, листаю, нахожу нужную страницу, свою подпись, а рядышком – маленькую закорючку Хризантемы:

– Ну что, ослиная братия, смотри!

Появляется высокое начальство – маленький смешной старичок в черном сюртуке, который слышал всю сцену из своего кабинета:

– В чем дело? Что происходит? Чем так оскорблены французские офицеры?

В более вежливых выражениях я излагаю ситуацию этому субъекту, который рассыпается в обещаниях и извинениях. Все мелкие чинуши падают на четвереньки, стелются по земле, а мы достойно и невозмутимо уходим прочь, не попрощавшись.

Господин Сахар и госпожа Слива могут спать спокойно – больше их не потревожат.

XXXI23 августа

Под предлогом того, что «Победоносная» стоит в доке и до города нам далеко, я уже два или три дня не хожу к Хризантеме в Дью-дзен-дзи.

Но и в доке, надо сказать, очень скучно. С самой зари на нас наступает целый легион маленьких японских рабочих, несущих свой обед в корзинках и флягах, совсем как во французских военных портах; но есть в них что-то жалкое, убогое, и, глядя, как они рыщут и суетятся, невольно вспоминаешь крыс. Поначалу они проникают бесшумно, просачиваются незаметно, а потом вдруг оказываются повсюду – под килем, в трюме, в каждом закоулке – и пилят, стучат, починяют.

Из-за нависающих скал и буйной растительности в этих краях всегда очень жарко.

Под палящим послеполуденным солнцем начинается нашествие еще более странное и более живописное: нас атакуют скарабеи и бабочки.

Бабочки диковинные, как на веерах. Есть среди них совсем черные, натыкающиеся на нас по рассеянности, такие легкие, что кажется, будто большие трепещущие крылья соединяются вместе без тела.

Ив удивленно смотрит на них.

– Ого! – говорит он, сразу становясь похожим на ребенка. – Я сейчас такую большую видел… такую большую, что прямо даже испугался; я подумал, что это летучая мышь.

Наш рулевой поймал совершенно особенный экземпляр и бережно несет его к себе, чтобы засушить в справочнике по сигналам, как обычно сушат цветы.

Поравнявшись с ним, другой матрос, несущий котелок со скудным обедом, смотрит на него с недоумением:

– Слушай, ты бы лучше мне ее дал… Я бы ее сварил!

XXXII24 августа

Вот уже почти пять дней, как я забросил свой домишко и Хризантему.

Со вчерашнего дня – жуткий ветер и проливной дождь. (Видимо, приближается или уже подошел тайфун.) Мы поднялись по тревоге среди ночи, чтобы закрепить стеньги[129], спустить нижние реи, принять все меры в преддверии непогоды. Бабочки больше не прилетают, но сам воздух у нас над головой кружит и вьется; на склонах нависающих гор под страшными шквалами свистящего ветра гнутся истерзанные деревья, стелется, словно от боли, трава; на нас дождем сыплются ветки, бамбуковые листья, комья земли.

И вот в этой стране изящных мелочей разражается буря; ее сила кажется преувеличенной, ее музыка – чересчур громкой.

К вечеру огромные черные тучи несутся так быстро, что ливни становятся короткими, – ветер уносит дождь. И тогда я делаю попытку подняться в горы, погулять среди мокрых деревьев: туда ведут маленькие тропинки, пробирающиеся сквозь заросли камелий и бамбука.

…Чтобы переждать очередной ливень, я прячусь во дворе очень старого храма, затерявшегося где-то на середине склона среди вековых деревьев с гигантскими кронами; подниматься туда надо по гранитной лестнице, проходящей под странными портиками, изъеденными, как Великие Кельтские Камни[130]. Двор тоже зарос деревьями; там царит зеленоватый полумрак; дождь льет как из ведра, вперемешку с листьями и вырванным мхом. По углам сидят старые гранитные чудовища неизвестной породы и встречают путника свирепой полуулыбкой; в их чертах запечатлены безымянные тайны, от которых при этой стонущей музыке ветра, в этом сумраке туч и ветвей по коже пробегает озноб.