Михаил

Я приезжал в этот город уже третий раз.

Город в котором жила моя Настя. Моя! Пусть никогда и не будет моей.

Нет, я не вел здесь никаких дел и даже не пытался с ней больше разговаривать. Она и правда заслужила хоть немного тишины. И всего, что захочет.

И приезжал не убедиться что она в порядке. Я и так это знал — мне докладывали. Иногда я требовал подробного отчета, иногда достаточно было просто фразы, что все нормально. За Настей присматривали лучшие мои люди. Я беспокоился, что Норильский вдруг поймет, кто запустил всю цепочку событий, и найдет ее тем же путем, что и Егор Константинович.

А я больше не хотел ему давать ни малейшего шанса.

И вообще, мне так было спокойнее. Пусть я и не заслуживал этого спокойствия, но знать, что Настя живет, дышит, гуляет и даже работает, снижало хоть немного уровень напряжения, с которым я даже просыпался последнее время.

Снижало немного — совсем чуть-чуть — жажду убийства.

Сначала мне хотелось придушить Горильского. Самому. И даже сесть потом. Или нанять киллера — никогда такой хренью не занимался, но тут захотелось. Но потом я решил поступить по другому. Скандал? Станет известно? Да и плевать. Мне доставляло физическое наслаждение видеть, как он боится. Он же и правда боялся тюрьмы — он не выживет там или выживет, но определенным путем.

Он даже пытался сбежать, но его быстренько вернули — не зря пасли. И добавили этот побег в копилку противозаконной деятельности.

Он, сука, ответит за все. По закону. А я помогу.

В ее город я приезжал за другим. Увидеть ее.

Прятался в углу ее двора, как больной извращенец, и жадно следил за ней, как она выходит из подъезда со своей смешной розовой коляской. Гуляет немного возле площадки, где всегда возятся одетые в дутые куртки дети — не разговаривает ни с кем, просто катает коляску, а потом идет в сторону сквера. И там ходит вдоль аллей, слушая что-то в наушниках.

Я бы многое отдал за то, чтобы узнать, что именно.

И отдал бы все за то, чтобы иметь право ходить по этим аллеям рядом с ней.

Раньше я думал, что был влюблен в Настю. Наверное, так и есть. В ту Настю был влюблен. А эту любил. И хотел до дрожи. Именно ее — жесткую, непримиримую, страстную и бесконечно добрую, несмотря на щит и забрало. Хрупкий экзотический цветок, в котором оказалось столько любви, что ее хватило на уже не чужую, крохотную девочку.

Я видел фото этой девочки. Похожа на Настю.

Нашей девочке или мальчику было бы уже четыре с половиной. Он бы многое уже мог. Бегать. Смеяться. Смешно рассуждать. Собирать конструктор. Хрен бы он умел варить сосиски или укладываться спать один в темной комнате. У него бы вообще не было темных комнат — я их ненавидел.

Но того ребенка нет.

А этот есть. И Настя любила Раду — я видел. Не сюсюкалась. Но любила.

Я лишь отголоски этой любви улавливал. Наверное никогда и не узнаю что это такое — любить ребенка.

Но теперь я хотя бы знал, как это — любить женщину.

Это больно. Будто с тебя содрали кожу и теперь даже прикосновение воздуха заставляет дергаться и страдать. Мы чувствуем боль потому, что живы — а ожил я, похоже, только тогда когда встретил одну хрупкую с виду девочку.

А ведь я думал, что иду верным путем. Что мне нужна крутая компания, деньги власть. Белоснежный ковер в кабинете, на который все боятся наступать. Желание угодить в глазах окружающих.

Может и нужны. Но не так сильно, как Настя. Потому что по сравнению с болезненной, сокрушительной жаждой быть с ней, все остальные желания были какими-то картонными. Вкус, цвет, запах в мою жизнь вносило, оказывается, совсем другое.

И теперь, чтобы хоть ненадолго снова оценить этот вкус, я прятался за деревом и смотрел на подъезд многоэтажного дома.

Настя, одетая в теплое пальто и огромную вязаную шапку — она выглядела в ней совсем девчонкой — вышла из подъезда. Вытянула коляску, кое-как спустилась по чуть обледеневшей спуску — надо сказать, чтобы ребята наведались к дворникам — и направилась к площадке. Вытащила своего розового пупса: мне кажется, девочку вообще не было видно в этом огромном комбинезоне — конверте. И принялась расхаживать с ней, держа вертикально, и что-то показывая. Как будто пупс понимал, что видит.

Хм, а пупс даже руками машет. И Настя отчего-то смеется. У нее потрясающий смех — я не слышу отсюда, но могу представить.

Мне позвонил сегодня помощник. Сказал, что Настя выбрала испанскую клинику. И готова лететь, как только будут готовы визы.

Мне она, понятное дело, не позвонила. Ну и хер с ним. Главное, она приняла от меня помощь.

Я смотрю, как Настя кладет дочку в коляску, и уже собираюсь переместиться в парк, раньше нее, чтобы не заметила, как вижу новое действующее лицо и напрягаюсь.

Это не Серенин. И никто из ее знакомых. Их я хорошо знаю по фотографиям.

Нет, какой-то блондинистый мужик в пальто выходит из внушительного джипа и направился к ней.

Твою мать почему не реагирует охрана?!

Я уже планирую сорваться с места, как Настя поворачивается, смотрит на этого урода — на самом деле он не урод, но мне так проще считать — и улыбается ему. И подставляет для поцелуя — поцелуя?! — щеку. А он еще и приобнимает ее своими уродскими лапами, и тискает розовый комбинезончик, и даже пытается взять его, но Настя отрицательно машет головой и покрепче перехватывает девочку.

Я чуть выдыхаю.

Я не уверен, конечно, но мне кажется, что если бы они с уродом были действительно близки, она дала бы подержать дочь.

Блядь, кто он такой? Почему мне не доложили? И что ему нужно от девочек?

На последний вопрос я, кажется, знаю ответ. Потому что я тоже мужчина и в курсе, что значат эти преувеличенно заботливые движения, наклон головы; почему он смеется, откинув голову, в ответ на ее реплику. И пристраивается рядом, когда она собирается идти, по привычке, в сквер.

Сученыш. Он положил на нее глаз и, похоже, его не отпугивает ее репутация в городе — а я уже успел узнать что Настя прослыла жесткой стервой. Да что там узнать — прочувствовать тоже успел.

И младенец не отпугивает.

И скриплю зубами. И сжимаю хлипкую ограду. Чувство ревности щелочью расходится по венам и выплескивается в голову, растапливая мозги до состояния каши, в которой пульсирует желание крушить и ломать. Ломать эти пальцы, что стискивают Настин рукав пальто, сдавливать шею, пока блондин будет хрипеть и объясняться со мной. Объясняться какого хрена он приехал сюда и трогает то, что ему не принадлежит. И какие у него намерения. Потому что если он просто собрался потрахаться и провести незатейливо время, то он сдохнет раньше, чем еще даже выразит свое желание

А если у него все серьезно, то подыхать он будет долго и мучительно.

Я знаю, что не имею прав на эту ревность. Что Настя может делать со своей жизнью все, что хочет. Что может налаживать личную жизнь как хочет, создавать семью.

Знаю, что должен просто радоваться за нее, что она не растеряла этих желаний. Что должен пожелать ей счастья и свалить на хрен за горизонт.

Но я последний мудак и просто не могу этого сделать.

Или могу?

Они скрываются за поворотом дома в направлении сквера, а я так и стою вцепившись в ограду. А потом делаю то, что требует от меня неимоверного усилия. Возвращаюсь в машину и еду в аэропорт. И плевать, что до рейса еще несколько часов. Но если я побыл бы там еще немного, то не сдержался бы, догнал эту сладкую парочку и сделал что — нибудь такое из-за чего презрение и злость, которые я почти привык видеть в ее глазах, стали бы еще глубже.

Я возвращаюсь в Москву и загружаю себя работой. Чтобы не думать, не пытаться, не надеяться. Какие надежды? О чем ты, Веринский? Родился один — так же и проживешь, так же и сдохнешь. Твой удел красивые бляди и единственный ребенок — «Волна». А про остальные варианты можешь даже не думать.

Конечно есть шанс, что я тоже кого то встречу. Когда нибудь. Что эта история перестанет грызть меня изнутри. Что я все таки сумею затолкать ее поглубже. Но не сейчас. Сейчас я упиваюсь ощущением собственных ошибок. Соглашаюсь на всю боль которые несет в себе воспоминания. Распахиваю руки в приглашающем жести, встречая каждую пулю, выпущенную нашим прошлым. Я надеюсь таким образом хоть немного искупить свою вину — но не ради себя, а ради того, чтобы мироздание хоть немного уменьшит свое давление на нее.

Я замечаю, что в холдинге участились увольнения. То ли крысы побежали, то ли я и правда стал неуправляемым психом, на что мне намекает Егор Константинович. Я проверяю каждую крысу — вдруг они бегут потому, что скрывают что-то. Я удерживаю холдинг на плаву и готовлю — в основном тайно — несколько прорывных кампаний которые заткнут потом рот всем идиотам, что заранее меня похоронили. Им кажется, что Веринский вдруг решил заняться саморазрушением — мне это тоже иногда кажется — и я их не разубеждаю. Потом. Сейчас я почти счастлив, что это не дает мне ни секунды свободного времени, что эта ситуация выявит все слабые звенья и всех подстрекателей, что я увижу истинные лица. Я запоминаю каждое такое лицо, собираясь потом умыть их кровью. Никто кроме Константиновича, пожалуй, не знает истинных причин происходящего — я никому и ни разу не позволил показать своей слабости или что я человек. Не хрен. Я умею открываться только перед Настей, но ей мои откровения и нутро до лампочки, потому я не снимаю броню двадцать четыре часа в сутки. Живу в офисе, пашу так, как никогда в жизни, управляю компанией, постоянно совещаюсь и ругаюсь с адвокатами и экспертами, двигаю потихоньку нужных пешек и копаюсь в собственном грязном белье. У меня мало живых свидетелей, но я продолжаю копаться и искать — мне удается даже найти своего бывшего айтишника, который тогда и сумел влезть в систему и изменить данные, и за соглашение что я не буду его преследовать, он уже дает показания.