Я и сама едва удержалась на каблуках. Точнее, меня удержали. А я невольно вдохнула дорогой парфюм, оценила гладкость кашемирового мужского пальто и сама же про себя рассмеялась.

Ну не глупость ли?

Мне помогли собрать пакеты и сгрузить их в машину. А потом и попросили телефон, который я дала впопыхах, просто не веря, что кто-то может заинтересоваться женщиной, таскающей памперсы. Но он позвонил. И умудрился развеселить меня по телефону. А потом осторожно поинтересовался, действительно ли у меня нет обручального кольца или это, буквально, «пальцы распухли после родов» и я не могу пока его носить?

Я долго хохотала. Почему-то мне было ужасно смешно. А потом согласилась встретиться.

Выпить кофе.

Вместе прогуляться в сквере.

Сходить все в тот же торговый центр, но уже изображая примерную семью. И я упивалась в тот день ощущением нормальности.

У меня ведь не было «нормальной» семьи, взросления, первой любви, которая платоническая, которая в розовых мечтах и дрожащих пальцах, бабочек в животе и первых поцелуев. Не было нормального брака, нормальной беременности. Нормальных взаимоотношений с мужчинами. И сейчас все казалось очень непривычно, не просто социально приемлемо, а по-взрослому правильно, как должно. И я просто радовалась, что этому нашлось место и в моей жизни.

Нет, я отдавала себе отчет, что Володя, хоть сколько он ни был бы замечательным, не вызывает во мне и части тех эмоций, которые раздирали при мысли о Веринском. Но я также отдавала себе отчет, что все меняется, что все можно выстроить — и пусть даже не с ним, но с другим мужчиной. И я вполне могу получить свое женское счастье, полноценную семью.

Я не делала Володе громких заявлений по поводу собственной неполноценности, но не скрывала ни статуса «разведенки», ни откуда Рада. Остальное он додумывал сам — не идиот. И если уж придет то время, когда мы станем друг другу близки, то спросит подробности.

Но сейчас я сидела перед Веринским и понимала — пройдет еще много времени, прежде чем я действительно смогу жить отдельной жизнью. Отдельной даже в мыслях. О другим мужчиной.

Раньше даже проще было — я его ненавидела, он был где-то далеко. Можно было с легкостью затыкать пасти голодным псам, что выли у меня внутри, затыкать сколько угодно долго. А сейчас, когда мы снова столкнулись, как два метеорита, и разлетелись на осколки, и снова вынуждены были собирать себя заново — в каких-то аспектах быстрее, в каких-то медленней — сейчас было сложнее.

Но мне ли бояться сложностей? После них, зато, жить становится проще.

Именно потому я говорю ему то, что говорю. Что он прощен. Что моя вина тоже есть — пусть мне и сложно это признать.

И что это ничего не даст.

И искренне верю в это. В свои слова и свою правоту. Но меня почему-то отравляет один только факт что на мгновение в его глазах вспыхивает такая боль, что дыхание перехватывает.

Потому я ухожу, бегу практически — так быстро, насколько это вообще возможно.

Осознание, что ему больно, что он страдает, гонит меня прочь. Я понимаю, что он справится, так же, как справилась когда-то я. И справляюсь сейчас. Это Веринский. Мужчина, в которого я влюбилась за его силу. За звериные инстинкты, позволяющие ему выжить любой ценой при любых обстоятельствах. Найти пятый угол в четырехугольной комнате.

Но почему же тогда его боль на то мгновение, что я видела, стала вдруг моей? Огненным росчерком пронеслась по внутренностям, оставляя тянущее чувство незаживающей раны?

Возвращаюсь в отель, где уже агукает переодетая и наевшаяся малышка и заваливаюсь с ней на постель, отправив помощницу в соседний номер. Тискаю кроху, которая меня начала узнавать и даже неловко улыбаться. Широко открывать глаза на мои простейшие действия и прибаутки, на то, как я дую на ее пальчики, как щекочу животик. Она немного отстает в развитии, не может всего того, что положено детям в ее возрасте, но я знаю, это все наживное, что она у меня умница и красавица.

«Как и мать», — так всегда говорит Дима при встрече. И я в очередной раз радуюсь, что перестала тянуть к ноге с помощью веревки, привязанной к его шее.

Он уже несколько раз с Инессой были у меня в гостях и, судя по их взглядам, всерьез озадачились созданием собственного наследника.

И если я за кого и рада, так это за Серенина.

Я же ловлю фантастический кайф, бесконечно нюхаю теплую макушку на которой наконец-то появились темные вихры, поглаживаю крохотные пальчики и пухлые плечики, обнимаю теплое тельце и счастлива от малейшего ее продвижения вперед.

Я знаю, что ни на что не променяю эти ощущения.

И благодарна Веринскому, что он помог мне в том, что для меня на самом деле сейчас определяющее.

Еще и потому я иду спустя два дня в суд.

Унылая, блеклая, холодная комната, которую хотя бы на это заседание удалось закрыть от любопытствующих. Но все равно людей очень много. И я вдруг понимаю, что сейчас, при них, мне придется рассказывать о том, о чем я не рассказывала практически никому.

Я вижу знакомые лица — Егор Константинович, корпоративные юристы — но выдыхаю только тогда, когда ко мне подходит Веринский. Подходит и на секунду, каким-то порывом, берет мою руку и крепко сжимает.

А я не выдергиваю ее.

Время до того момента, как меня вызывают в качестве свидетеля сжимается в пружину. Я почти ничего не слышу и не соображаю от волнения, хотя мы уже не раз проговаривали все с юристами, репетировали вопросы и ответы, они мне рассказывали, что именно могут начать расспрашивать адвокаты Горильского. И все равно мне страшно — что-то чуть ли не генетическое, на уровне подкорки. Страх попасть в систему. Что-то наше русское, сделавшее поговорку «от тюрьмы и от сумы не зарекайся» общепринятой.

Я почти не смотрю на скамью подсудимых. Отметила, что Артем выглядит блеклой копией себя, и отвернулась. Он же прожег меня взглядом. И продолжал — я чувствовала этот взгляд и сжималась еще больше.

И пошла, когда меня вызвали, на деревянных ногах.

Мне удалось сосредоточиться на вопросах адвоката и судьи не с первого раза. Я рассказывала, как есть про те договора. Про свою работу. Про замещение должности личного помощника. Про смену имени. Про собственное образование, которое позволило мне увидеть странности в финансовой отчетности. Я почти сумела отгородиться от собственных эмоций, от того, что я чувствовала тогда — и сейчас. От боли за последствия.

Почти.

Потому что когда к вопросам приступил второй адвокат Горильского меня начало мутить. Хлесткие, жесткие слова и суждения, к которым я должна была быть готова — но не была. Они будто иссекали мою кожу и заливали туда соляной раствор, а я изворачивалась, как червяк, пытаясь хоть немного защититься, закрыться от этого скальпеля, которым меня препарировали без наркоза.

А потом стало совсем плохо.

— Мой клиент утверждает что вы все это придумали, поскольку были обижены на него из-за того, что он вам отказал.

— Возражаю, — это даже не я. Меня, кажется, всю перекосило. — Личная жизнь свидетельницы не может…

— Может, если ее личное отношение сделало ее предвзятой.

— Продолжайте, — это уже судья, взрослая, крупная женщина с колючим взглядом.

— Он мне не отказывал, — мой голос звучал хрипло. — Он меня даже не интересовал.

— И вы с ним не встречались?

— Нет.

— Серьезно? Значит тот факт, что господин Веринский застал вас в кабинете в однозначно определяемом положении вместе с господином Норильским и уволил по статье, ни о чем вам не говорит?

Меня тряхнуло.

Я ведь даже не знала этого. По статье?

На Мишу я сейчас не смотрела.

И ведь трудовую книжку, в которой тогда была единственная запись, даже не удосужилась забрать — незачем.

Я не испытывала обид по этому поводу. Но воспоминание о том, что именно происходило в кабинете заместителя генерального в тот день, и что происходило дальше вдруг сжало мне горло и я почувствовала горечь, поднимающуюся из желудка.

Сука.

Вот на чем решил сыграть?

Прерывисто вдохнула воздух, чувствуя как спина покрывается холодным потом, а руки начинаются трястись. Опустила голову и судорожно сжала ткань юбки.

— Я…

И дальше ни звука.

— Что, против фактов вам нечего сказать?

— Возражаю! Это давление на свидетельницу! Формулировка слишком расплывчата чтобы быть понятной и…

— Пусть свидетельница ответит.

Ответит?

Да я почти не могла дышать.

Я оплывала, как свечной огарок и готова была уже растечься по полу, потому что пережитое мной в те месяцы одной мощной волной хлынуло в приоткрытую дверь моей души, на хрен снося ее с петель.

— Госпожа Серенина? Вам плохо?

Очень.

В панике я подняла глаза и наткнулась на взгляд Веринского.

Которым он как-будто обнял меня, оторвал от стены, к которой я оказалась приколочена, и унес прочь из этого гадкого места.

Миша весь подался вперед, и я осознала, что он вскочит по малейшему моему знаку, чтобы помочь и вытащить меня из колодца, наплевав на правила поведения в суде и на последствия. Уведет и заругает за то, что я полезла во все это. Осознала, что ему плевать, насколько на судью повлияют мои показания или их отсутствие.

И это не из жалости и не из чувства вины. А потому что он считает меня личностью, которая достойна любой помощи, любых, даже сумасшедших поступков и действий.

И вдруг подумала, что впервые ощущаю его кем-то равным. Человеком, с которым я нахожусь на одной плоскости. И не только мировоззрения.

Потому что я больше не была девочкой Настей, которую надо водить за ручку. Учить, уговаривать. Которую можно вышвырнуть или заставить делать то, что она не хочет. Смутить или напугать.