В своем рабочем, «божественном», как говорила Элль, спокойствии Джереми, как никогда, был похож на античную скульптуру. Или же на Маню… Когда Элль впервые пришло в голову такое сравнение, она была удивлена — что за глупости лезут в голову! — но потом пришла к выводу, что сравнение имеет смысл: наедине с собой малоподвижная физиономия Маню приобретала странное выражение, казалось, он во что-то постоянно вслушивается. Однажды Элль спросила Джереми: как он пишет музыку? Как она к нему приходит? Насколько она помнила, ее вопрос поставил мужа в тупик. Он тогда крепко задумался, прежде чем ответить, а затем сказал, что он слушает тишину, и именно оттуда музыка и приходит, и пояснил: под «музыкой» он подразумевает темы, которые составляют основу произведения, а оркестровка — скорее дело техники и опыта.

Следовательно, Джереми во время сочинения музыки находился в состоянии сосредоточения — или медитации, если хотите. О медитации Элль имела представление: ее мать с бурных студенческих времен сохранила увлечение восточными философиями, и в ее распоряжении всегда находилась отдельная комната, в которую она ежедневно удалялась на час или два для уединения. В каких «сферах» мог пребывать Джереми, она могла только догадываться. О Маню же Элль могла только сожалеть: его погруженность во что-то ей совершенно неведомое была ему тюрьмой. Утешением служило лишь то, что в своей тюрьме он был счастлив, быть может, даже больше, чем она и Джереми.

После дневной работы мужа они спускались в зал поужинать. В дневное время зал практически всегда пустовал, а вечером в нем собирались немногие завсегдатаи из числа обитателей деревни и находящихся в округе ферм. Два старика, которые играли в трик-трак на улице, по вечерам тоже перебирались за столик в бистро. Играли здесь и в карты. Общество было небольшим, но приятным и неназойливым. После первого несколько церемонного знакомства со всеми, которое организовал уже известный Элль мсье Людовик Дижон, он же аптекарь Луи и действительно местный поэт, их не беспокоили. Считалось, что теперь Элль и Джереми вошли в круг «своих», и это избавляло от косых взглядов и давало формальное право на участие в карточной игре. Играли по мелочи, но с азартом. Единственной платой за принятие во временные члены своеобразного «клуба» был обстоятельный рассказ Джереми о занятиях и планах Луазо, который был известен, разумеется, всем, а мсье Луи, по его словам, он приходился товарищем по детским играм.

Луи не чуравшийся плодов цивилизации в виде иллюстрированных журналов, кои, увы, не брали его стихов к тому же представил Джереми как знаменитого композитора, избравшего Семь Буков для написания очередного бессмертного творения. Да, да… Именно так он и выразился — «бессмертного творения». Поэтому у Джереми каждый раз очень вежливо интересовались, как пишется его «бессмертное творение», а получив ответ, что прекрасно, уверяли — в Семи Буках он обязательно напишет что-нибудь грандиозное. С его альбомами здесь никто не был знаком, в том числе и аптекарь. Было вполне достаточно того факта, что о Джереми пишет пресса. К тому, что Джереми — канадец, жители деревни отнеслись весьма своеобразно. Канадец? Ну и что из этого? Он ведь француз? Прекрасно. Канада была бы французской, ежели б не интриги англичан, на которые они всегда горазды, плюс их ненормальность — одни бесчинства футбольных болельщиков чего стоят! А француз, он всегда и везде — француз! Однако право на игру в карты было лишь формальным. И все из-за то же аптекаря-поэта: после его высокопарных описаний достоинств молодой пары сесть за карточный стол не представлялось возможным — это означало сошествие с эмпирей и полное разрушение мифа, чего не позволили бы, скорее, сами сельчане. Им лестно было сидеть в одном зале с композитором, который творит, а партнеров, готовых раскинуть картишки, и так хватало. Стена уважения, окружившая Джереми, не уступала в прочности железобетону.

Элль немного забавляло отношение селян к своей персоне. Она была в их глазах столичной светской дамой, а замужество придавало ей значительный вес, ибо знаменитый композитор не будет связывать жизнь с какой-нибудь простушкой или, упаси Бог, вертихвосткой. Ее молодость, правда, корректировала образ, привнося некоторый диссонанс, но замужество восполняло все пробелы, и Элль была окружена молчаливым всеобщим покровительством.

Она чувствовала это покровительство каждой клеточкой и прилагала немало сил, чтобы быть серьезной и соответствовать образу. Но в комнате наедине с Джереми она валилась на постель и с хохотом зарывалась в подушки, а муж с умным видом давал ей советы, от которых она доходила в смехе до изнеможения. Кульминацией веселья стало чтение поэмы, переданной Элль лично в руки неутомимым аптекарем. Луи с таинственным и многозначительным видом попросил ее прийти к нему в аптеку, где и вручил увесистую стопку отпечатанных на машинке листов, уложенных в ученическую папку для бумаги. Ей следовало ознакомиться с творением, живописующим восхождение Филиппа Меряя и других героев-французов на величайшую вершину мира, и быть первым критиком. Отказать, не обидев поэта-аптекаря, Элль не могла. Тем паче что после вердикта, который должна была вынести Элль, как человек знающий цену настоящей поэзии («это же сразу видно, мадам!»), аптекарь собирался отправить поэму для прочтения самому герою стихотворного повествования, а уж потом — в поэтический альманах. Он работал над ней целый год, и поэма — лучшее из его произведений.

Опус местного пиита они читали вместе с мужем, и, как и ожидала Элль, поэма блистала, но, увы, не достоинствами: аптекарь оказался заурядным графоманом. По мере прочтения ее веселье сходило на убыль, ведь ей предстояло вернуть толстую пачку макулатуры автору и высказать свое мнение. В щепетильности мсье Дижона по отношению к собственному таланту сомневаться не приходилось. Элль ломала голову, как бы ей не нажить нечаянного врага в лице ревностного служителя Каллиопы, каковым являлся фармацевт-стихотворец. Ее спас Джереми, который слышал подробное описание восхождения из уст самого Луазо.

Муж отметил строфы и даже целые главы, которые обозвал бредом сивой кобылы в темную октябрьскую ночь, и высказал мнение, что аптекарь о восхождении на горы вообще не имеет представления, хотя и живет среди гор, а всю информацию, вероятно, почерпнул из получасового ток-шоу и вкратце пересказал все, что слышал от Филиппа, тем самым снабдив Элль мощным оружием против аптекаря Луи. И Элль наповал сразила фармацевта: от обсуждений достоинств поэтического языка автора она ловко уклонилась, но не преминула сообщить ему о неточностях, которыми грешила поэма, и посоветовала Луи обратиться непосредственно к герою эпоса, дабы эти неточности устранить. Альпинисты — люди практического склада ума, добавила она напоследок. Метафоры и гиперболы им, конечно, не чужды, но малейшее несоответствие с истиной может привести в ярость — пусть мсье Дижон это учтет, если он собирается послать поэму самому Филиппу Мерлю. Так с помощью Джереми Элль удалось выбраться из щекотливой ситуации, в которую, сам того не ведая, поставил ее аптекарь. Без последствий, однако, не обошлось: Луи сразу же стал считать ее авторитетом в данных областях — и в стихосложении и почему-то в альпинизме — и над Элль нависла угроза знакомства с любовной лирикой аптекаря. Однако Элль сумела отговориться. Она поведала Луи, что рада бы, но начиная с сегодняшнего дня будет занята перепиской черновых записей мужа для последующей правки… Джереми и тут выступил в роли ангела-спасителя, и аптекарь с превеликим сожалением унес очередную толстую пачку бумаги, которую уже приготовил для Элль.

…А после ужина Элль и Джереми обычно поднимались в свою комнату…


На пятый день у них появился, как и обещал, Рене Ле Бук.

Он приехал в два часа пополудни, и ему пришлось бы дожидаться их, пока они вернутся с прогулки, если бы внезапный ветер с запада не нагнал на долину грозовых туч с громом и молниями, налитых темным свинцом.

Ни Элль, ни Джереми не могли предполагать, что их купание прервет ливень. Сводок погоды они не слушали и зонта с собой не захватили. От грозы пришлось спасаться бегством. Пока они бежали перелеском, редкие деревья служили хоть какой-то защитой от воды, льющейся за шиворот, но перелесок закончился, и в считанные минуты оба промокли до нитки. Ручей, который пересекал им путь, превратился в бурный и мутный поток. Джереми поднял Элль на руки и перенес через ручей. А потом они бежали по мокрой, хлещущей по ногам траве, прикрыв головы большим купальным полотенцем, тяжелым от впитанной влаги.

Они были уже на одной из улиц деревни, когда мимо проехал тяжелый «Харлей», разбрызгивая колесами пузырящиеся лужи. Мотоцикл остановился напротив входа в бистро, седок поставил его на упор, но укрыться от дождя под крышей не спешил, стоял и смотрел, как Джереми и Элль бегут по мокрым камням тротуара. Синий закрытый шлем и кожаная желтая куртка защищали мотоциклиста от дождя.

Он вошел в бистро сразу же вслед за ними. Они торопились в комнату, чтобы переодеться в сухое, и услышали сзади громогласное:

— А я тут подогретого вина закажу.

Они одновременно оглянулись, и Элль увидела иссиня-черную густую бороду мотоциклиста, плавно переходящую в венчик вокруг загорелой плеши. Над бородой ятаганом нависал хищный горбатый нос. Еще были брови, очень маленькие, как нанесенные тушью короткие черточки, и они придавали физиономии мотоциклиста удивленно-насупленный вид потревоженного среди бела дня филина. Из-под бровей весело и нагловато смотрели два зеленых глаза.

Своей плотной, почти квадратной фигурой он напоминал все того же пернатого поедателя мышей — филина.

— Знакомься, — сказал Джереми, выплевывая дождевую воду, струями текущую с мокрых волос. — Рене Ле-Бук.

— Очень приятно, — отозвалась Элль.

— Мы сейчас, — сказал Джереми.

— Жду, — коротко ответствовал Ле Бук.