И все-таки просится.

Где, где мой чертов подвох? Где изъян на этом дивном шедевре?

Не знаю. Наверное, я стара стала, как тот Акела, и никак не могу разглядеть сослепу.

Без сна проходит час, без сна проходит два, без сна проходит полночи, и вот уже шесть утра, светает, а я все так же лежу, так и не сомкнув глаз.

Лежу. И жду.

Напряженно жду.

В замке квартиры шебуршат ключи. Наконец-то.

Я очень старательно выпутываюсь из одеяла, медленно, потому что ну не дело же богиням выскакивать из кровати пулей. Ну и что, что навстречу богам?

И все-таки в прихожей я оказываюсь быстрее, чем успеваю сообразить, что на мне самая простая, самая дурацкая серая ночнушка с тысячей черных котов. Не сексуальная от слова совсем. Она была единственная сухая и чистая, если что. Хотя я её трепетно люблю, но все-таки, вроде как не полагается в таком виде выскакивать навстречу мужчине, который предоставил мне свою квартиру и заморочился спасением моей, ай-яй-яй, Надя, стыдно.

Но это у меня, видимо, традиция такая, выбирать самый дурацкий домашний прикид и выходить в нем своему Аполлону навстречу. С самого первого раза, когда я вышла к нему в спортивках, заляпанных краской.

Вопрос лишь только в том, что я это сообразить успеваю в последний момент, а Давид — кажется, не замечает совсем.

Он только вешает в шкаф свое пальто, а потом шагает ко мне.

— Не спишь, богиня? — усталым шепотом мне в самое ухо.

То ли я садист, то ли ему просто идет усталость. Ему вообще все идет, но сейчас я им любуюсь не как красивой картинкой, а как уставшим мужчиной.


Он устал ради меня.

Такое офигенное ощущение… Странное, непонятное — и офигенное.

Холодные с улицы губы утыкаются в мою шею, не менее ледяные ладони ложатся на мою задницу. И этот дикий контраст — его ледяной кожи и его раскаленного дыхания — заставляет меня чуть ли не захлебнуться воздухом.

Ох, Надя…

Как ты вообще справишься с тем, что тебе с этим мальчиком жить некоторое время?

У тебя уже сейчас сердце колотится как у лошади со скачек, а дальше-то что?

Как ты себя от него надеешься оторвать?

Наверное, стоит спросить, как там дела, что сделали, что не сделали, придушил ли мой Отелло за меня Иванова, или это полагается только для тех, кто смотрит в мою сторону?

Но честно говоря, я не очень в форме для расспросов. Устала. Соскучилась. Хочу тишины и прикинуться, что ничего не случилось. А вопросы, вот это все — завтра, завтра, не сегодня. И лучше, если я все-таки отосплюсь.

Да и что он скажет? Воду убрали, акт о затоплении составили, сосед у тебя, Наденька, дебил?

Так я и так это знаю. И план этот Давид мне еще до уезда изложил. Он бы не приехал, если бы не счел, что сделать больше ничего не может.

— Ты будешь чай? — не знаю, зачем я это спрашиваю, ведь по сути меньше всего мне сейчас хочется именно чай, но в кровати спит Лиса, и пока не очень понятно, как что-то, чего мне хочется, делать рядом с ней. Еще одна кровать в одной из свободных комнат нужна обязательно.

— Все буду. Потом, — кратко откликается моя прелесть, стискивая мои бедра жаднее, — в душ со мной пойдешь?

Ох, вот как от этого предложения вообще отказаться?

— А ты не устал? — я спрашиваю это больше из вежливости. Потому что — ну сколько он на ногах? Не меньше моего. А напрягался больше.

— На тебя и душ у меня силы найдутся, — фырчит Огудалов.

Кстати, про душ я могла и сама подумать, но вообще — это ж по жизни не вариант, там скользко, неудобно, и так далее, но сейчас — мне не до капризов. У меня снова происходит обострение моей болезни. И я хочу, хочу, прямо сейчас — хочу.

Его хочу.

Казалось бы, то самое настроение, когда надо сорваться — и без оглядки. А мы раздеваемся неторопливо, будто бы даже дыша в едином ритме. Некуда спешить. Я будто попала в одну спланированную ловушку, но почему-то меня это не беспокоит. Все хорошо.

И мне, наверное, стоит обратить внимание на то, что там в ванной, какая плитка, а я…

Да какая, нафиг, плитка, а? Ну, красивая у него ванная, выпендрежная, не дешевая, не то что у меня, с моей потрескавшейся побелкой на потолке, но какая, нафиг, разница? Даже если бы дело происходило в обшарпанной душевой какой-нибудь студенческой общаги — мне и то было бы до лампочки.

Самое важное — он рядом.

Мой дивный мальчик.

Такой волшебный, такой сказочный, что хочется попросить его щипнуть меня за что-нибудь, хоть за ту же задницу, чтобы проснуться, но я же знаю — он щипнет, но никуда не денется. А попа будет болеть.

Я по-прежнему не могу отвести от него глаз.

При том, что в принципе, я видела немало натурщиков, и все у них было не менее идеальное, все равно почему-то не было ощущения при взгляде на поджарые мужские ягодицы, что вот — мое, хочу немедленно, дайте.

А тут — хочу. Мое!

И все — каждое его движение правильное, такое, как надо, ни одного лишнего. Даже то, которым Давид оставляет на краю раковины маленький серебристый квадратик. Все правильно. Мы же знаем, зачем мы тут собрались, да?

Под водные струи за перегородку из матового стекла мы шагаем спокойно, и только тут — сталкиваемся для того, чтобы срастись губами намертво.

Мои пальцы — хищные, когтистые, его — сильные, жесткие. И ими мы только и можем, что впиваться друг в друга, пытаясь содрать кожу. Она мешает. Мешает быть ближе.

Оказывается, если очень припрет, ничего уже не скользко, все удобно, и “нужно делать это чаще”.

Я не замечаю ничего. Ни воды, что падает на наши головы, ни скользкой плитки под ногами, ни холода кафеля, к которому меня прижимают спиной.

Всё, что у меня есть, всё, что надо — крепкие руки, поддерживающие меня за ягодицы, твердая спина, которую я обвиваю ногами, и жгучий язык, жалящий мои губы на каждом толчке Давида в мое тело. Будто таран бьющий в ворота.

Удар, удар, удар…

Хмель кипит в моих венах, и я и есть этот хмель — самое пьянящее вино из рога Диониса. Пьяная сама по себе.

И остается один только сладкий карамельный жар, тягучий медовый кайф, который я пью глотками, и не хочу, не хочу прерываться, ни на секунду.

Толчок, толчок, толчок.

Мой Аполлон раскален до предела, будто только что вышел из кузни Гефеста, и кажется, я задохнусь, быстрее, чем он остановится, сжалится надо мной, итак захлебывающейся от восторга.

Еще, еще, еще.

Я бы — не останавливалась.

Я бы отдалась ему вся, до полной остановки сердце.

Но мое тело — Иуда, настоящий предатель, ему не до моих инфантильных желаний растянуть момент единения с моим божеством на подольше. Моему телу не терпится познать восхитительный поцелуй оргазма. Добраться до вершины и рухнуть с неё вниз.

И все происходит вот так, не по-моему — мир не выдерживает, мир трескается пополам, взрывается, рассыпаясь на тасячу разноцветных бабочек, и гаснет, оставляя мне на десерт только губы моего Аполлона, прижатые к волосам, где-то рядом с моим виском.

— Я тебе спасибо не сказала, — шепчу абсолютно невпопад, — ты же меня спас, радость моя.

— На-а-адя, — Давид смеется, запрокидывая голову. Не договаривает. Это и не нужно. Понятно, что мой “спасатель” работал далеко не за спасибо. Хотя, не за спасибо, а за что? Понятно же, что никакой секс столько не стоит?

Я кайфую.

Он так произносит мое имя, будто наслаждается каждым его звуком. И каждый раз он будто поет этими двумя слогами целую песню, и эта песня вся только обо мне. И между поцелуем и поцелуем маленькая передышка, в которую помещается только мое имя и один лишний вдох.

Скучала. Как же я без него скучала.

Только сегодня?

Кажется — всю жизнь.

Эта мысль как откровение вспыхивает в моей темной головушке, в которой вообще толкучка ужасная, и я замираю. Даже поцелуй разрываю, и Давид смотрит на меня удивленно.

— Что-то не так?

— Да нет, — безмятежно откликаюсь я и снова тянусь к его губам. Наверное, стоило бы встревожиться этой мысли тогда.

Мало ли глупостей в мою голову забредает? Так что теперь, от каждой дергаться?

26. Вопрос излечимости глупости

— Надя, ты так и будешь молчать?

Я стою на второй ступеньке стремянки и задумчиво смотрю на полосы малярного скотча, которыми проводила себе границы для покраски. Потом я пройдусь по краям тонкой насадкой краскопульта, сделаю эффект легкой размытости, но это будет уже на этапе финишной доработки. А сейчас что-то не то…

У моего прелестника голос виноватый, но самую чуточку. Он до сих пор не очень-то понял, на что я обижаюсь. И это не моя проблема, да.

Да, буду молчать. Между прочим, должен бы оценить, что я молчу, а не, скажем, вправляю мозг с помощью того же краскопульта.

Пульверизатор для краски штука тяжелая. Особенно если он профессиональный.

Но я не Верейский, у меня другие методы воспитания.

Пальцы отдирают одну из полос скотча, я намечаю линию границы для цветового контура по новому. Снова включаю пульверизатор, заполняя освободившееся пространство розовым цветом.

Вера Левицкая — девочка-роза, нежная снаружи, твердая внутри. И не хочется упустить абсолютно никакой детали из её образа, потому что все они отражают её настоящую.

Ей пойдут эти розы на платье, ей пойдут шипы на подошвах тяжелых ботинок. Я рисую её именно облаком роз и отражаю в голубых прозрачных глазах весну. Ей ведь было непросто, она так рано осталась без матери…

— Надежда Николаевна, ну, давай уже поговорим наконец.

Да вот фигу тебе с маслом милый. Я еще не придумала свою месть. А без мести за вчерашнее ты не обойдешься, потому что нельзя быть на свете безмозглым таким, даже тебе, мое нахальное совершенство.