За большую провинность – тогда да, конечно, тут не оттерпеться. Один раз попробовала было, но обмерла почти сразу, на семьдесят втором ударе. Пришлось ее водой отливать. После чего Доку – а что ему еще было делать? – все равно отвесил недоданные восемнадцать розог: жалко его, он «рука хасеки», а самой хасеки нет рядом, чтобы смягчить наказание. Однако прежде приказал – нет, попросил – не держать крик в себе.

Это был первый и единственный раз, когда он в «комнате одеяний» вообще хоть слово произнес. Так что Орыся совета послушалась. И слушалась с тех пор. Все равно задолго до восьмого прута не только няня с кормилицей, все в слезах, причитали в полный голос, но и сестра, еще не секомая, давно уже рыдала громко и отчаянно, а руки ее, сплетенные на затылке Орыси, дрожали крупной дрожью, так что начни та и впрямь вырываться, освободилась бы сразу. Однако младшая из сестер свой долг поведения блюла твердо. Кричать – кричи, дергаться под розгой тоже можешь, а вот вскакивать с сундука не смей.

Когда же приходил черед самой Михримах, то она голосить начинала вскоре после начала порки: иногда и до того, как в кадушку отправится первый разлохматившийся прут, самое большее – в начале второго прута, на одиннадцатом-двенадцатом ударе. И держать ее приходилось крепко, иначе бы не улежала (плакала при этом Орыся горше сестры, гладила ее по плечам и затылку, шептала слова утешения). Это притом, что Михримах редко-редко одинаковое с Орысей число ударов выпадало, обычно на полный прут меньше, а то и на полтора-два. Не потому, что старшая, настоящая, но по справедливости. В опасных проказах Орыся и вправду из них двух чаще всего была не только заводилой, но и основной виновницей.

Оттого именно под розгами сестры впервые по-настоящему догадались, что все же разные они. Не только в «метке шайтана» отличие.

…Когда наказание будет завершено, надо поцеловать последний из побывавших на тебе прутьев до того, как он отправится в деревянную бадью. Затем поцеловать руку евнуха, точнее, перчатку на его запястье, ведь экзекуция вершится «рукой хасеки». И сказать: «О, достопочтенная матушка, хасеки-хатун, благодарю за науку!» Потом Доку-ага возьмет лохань с истрепанными розгами и бесшумно удалится во внешние комнаты покоев, плотно закрыв за собой дверь.

(И будет сидеть там, охраняя вход: страшный, с потемневшим лицом, уставив взгляд в пол и зубами поскрипывая. Если кто заглянет, даже случайно, быть тому убитым на месте, пускай у него и есть право доступа в самый внешний из внутренних кругов. Один раз такое случилось: вошел ходжалар, евнух-секретарь из канцелярии Аяс-паши, которому было поручено срочно передать Хюррем-хасеки – а она вполне могла сейчас находиться в тех покоях – какую-то крайне важную весть. Едва сумели замять причину его гибели.)

Лишь после этого можешь счесть ритуал завершенным, забыть о правилах поведения и превратиться просто в девочку-подростка, которой больно и обидно. Можешь расплакаться по-детски, можешь отдать свое тело в добрые руки няни и кормилицы. А Басак и Эмине вытащат из стенных шкафов пуховые тюфяки в шелковых чехлах, уложат на них тебя и сестру, будут хлопотать вокруг вас с притираниями и мазями, будут накладывать холодные компрессы, утешать, гладить, вытирать вам слезы и расчесывать волосы, целовать, петь песенки, как в детстве. Будут в очередной раз объяснять, что вот такова она и есть, судьба девиц на подросте, и доверительно рассказывать, как им самим в том же возрасте доставалось. Переходя на шепот, сообщат, что и матушке-то их, по словам старых служанок, прутьев довелось отведать вдоволь, – когда она еще была не сиятельная хасеки-султан, а юная гедзе, лишь мимолетно замеченная султаном, чающая и воздыхающая о встрече с ним. Еще бы: ведь в кого и нравом они пошли, как не в матушку… Нравом, красотой, умом…

Потом снова будут менять на теле смоченные холодной водой полотенца, легкими движениями втирать бальзам в горящую от боли кожу, утешать, ласкать. И постепенно все уйдет.

Мудры законы гарема: боль велика, а вреда телу нет. Тело – оно в цене, это достояние султанского дворца, его собственность и сокровище. Потому так подбираются прутья для розог и число ударов, чтобы кожу не просечь.

Настоящего стыда тоже нет. Для того и нужна перчатка хасеки. Да в любом случае ведь и правда евнух – не мужчина, перед ним нагота невозможна, как невозможна она перед купальным бассейном…

* * *

Стыда в гареме вообще почти не бывает. То есть случаются наказания, считающиеся позорными, но вот они-то осуществляются женской рукой – рукой уродливой черной рабыни. Не потому позор, что рабыни и черной, а потому, что уродливой. Специально таких подыскивают и обучают, товар это редкий, дорогой, проще купить десяток гибких темнокожих девушек газельей стати, отлично пригодных для утех…

Но так наказывают рабынь и служанок, не дочерей. Тем паче не дочерей султана. Правда, для всего дворца есть одна-единственная дочь султана, Михримах, а что касается ее служанки, Разии, то это тайна внутренних покоев, могущество хасеки, верность самых преданных слуг, ближайших из ближних. Верность, замешанная не на страхе, не на долге даже, а на любви. К тем, кого знаешь с рождения. К тем, кто как дочери тебе. Кто для тебя дороже жизни.

Да, стыд от гарема далек. А вот смерть – она рядом. Частая она здесь гостья.

Бродит темными коридорами, тенью скользит по светлым залам.

И не затворить перед ней двери самых внутренних из всех покоев.

5. Звериный Притвор

Здесь был совсем особый мир. Это понял бы даже слепец – на слух. Потому что каждый, ступивший за врата Звериного Притвора, словно бы погружался в омут непривычных звуков.

Даже странно: все это должно было слышаться и извне, какие уж тут стены, смех один, а ворота точно звукам не помеха. Тем не менее снаружи Притвора дворец как-то подавлял все его шумы, заменял их своими. Топотом, валом людских голосов, прибойным гулом кухни, звоном и стуком работы или оружия… Звериными звуками тоже: гулко взлаивали охранные псы, ржали кони.

Так что лишь отдельные обитатели Притвора могли быть услышаны на остальной части дворца. Когда старый Аслан голос подавал, действительно все умолкали и в зверинце, и за его пределами, это да. Но длинногривый султан был немолод уже и в пору детства Орыси, а за последние годы он совсем одряхлел и почти не рычал больше. Да, вот еще чей вопль было не перекрыть, так это йезидских петухов[13] или, если по-гречески, павлинов: они-то орали часто и без всякого повода. Однако для них Притвор был скорее местом ночлега и трапезной, чем постоянным обиталищем, ведь павлинам дозволялось ходить и летать по всему дворцу, а поскольку они были султанской собственностью, то этим своим правом пользовались совершенно безнаказанно – кто же тронет имущество владыки правоверных.

Однако сейчас в Притворе было время дневной трапезы, поэтому все йезидские петухи собрались тут, полностью скрыв птичий двор под многоцветной радугой своих глазчатых хвостов. Так что Орыся предпочла взять Пардино-Бея на поводок. Огромный кот в такие минуты словно бы раздваивался: оставаясь другом и спутником, воспитанником и покровителем, Пардино при этом все-таки слишком явственно помнил, что он еще и дикий зверь, охотник. Чуть отвлекись – и рысь мгновенно отправит ближайшего петуха непосредственно к йезидам. А поводок позволял сделать выбор, одержать победу «ручному» воплощению над «охотничьим»: второе словно бы с облегчением сдавалось – мол, я на привязи, что с меня взять… Так-то поводок при рывке не удержал бы даже здоровеннейший янычар, но обходилось без рывков.

– О, юная госпожа, юная госпожа пожаловала со своим питомцем… – Старенький хайванат-баши, управитель зверинца, спешил навстречу Орысе, часто и мелко кланяясь. Пардино тоже поклонился, совсем дружески; когда старик потрепал его пышные бакенбарды, зверь сощурился, но стерпел: от управителя, единственного, кроме хозяйки, он мог принять некоторую фамильярность. – Добро пожаловать, юная госпожа! Давненько не видывал тебя в нашем зверином санджаке, давненько, давненько… Уже полгода, верно? А уж так-то ты за эти месяцы выросла и стала еще прекраснее, юная госпожа. В твои годы для девочек это обычно, но ты, юная госпожа, тут превосходишь многих, о да, да… Почти столь же превосходишь, как твоя рысь – ангорскую кошку.

Так разговаривать с дочерью султана никому не полагалось, но хайванат-баши всегда был на особом положении, точнее, вне всяких положений вообще. Он был такой весь из себя хайванат-баши, командир животных и тех, кто ухаживает за ними. Даже имени его никто не знал, хотя, конечно, оно значилось где-то в архивах дворцовой канцелярии.

Что такое Звериный Притвор в дворцовой иерархии? Ничто и трижды менее чем ничто: не им держится дворец, а уж о Блистательной Порте в целом тем паче речи нет. Однако иметь зверинец считается приличным, те или иные «хранилища» зверей и птиц есть и были у многих прославленных владык, даже франкских, не говоря уж о носителях истинной веры. Так что негоже Столпу Вселенной обходиться без того, чем обладают иные, многожды менее достойные. Потому есть султанский приказ, и под его благодатной сенью это дворцовое ведомство процветает в отведенной ему тени, столь же безвредное и декоративное, как йезидские петухи в пределах Пушечных Врат.

Так сестры думали еще пару лет назад. И хорошо, что они думали именно так. Поскольку три года назад, когда Пардино-Бей был котенком, Орысе показалось было, что хайванат-баши как-то запретно на него поглядывает. Она долго искала сравнение – и вспомнила, что примерно так ведет себя Гюльфем-хатун, тридцатишестилетняя старуха, вроде бы давно и полностью смирившаяся со своей судьбой мирно отставленной наложницы, когда искоса поглядывает на новое рубиновое ожерелье, охватывающее шею Хюррем-хасеки. С завистью поглядывает, но все же хорошо осознавая, что у нее нет и быть не может права на такую драгоценность.

Вполне понимая, что у ничтожного управителя зверинца нет и не может быть права как-то изъять в свою пользу подарок, предназначенный для султанской дочери, Орыся безбоязненно посещала Притвор, в том числе и с рысенком, на поводке и без. Вскоре она осознала, что взгляды управителя следует трактовать иначе: он смотрел на растущего звереныша не с завистью, а как ценитель, сожалеющий, что за таким сокровищем, может быть, недостаточно хороший уход, плоховато хранимо оно и ценимо. Так что, когда старик понял, как хорошо Пардино у его юной хозяйки, то совсем уж перестал поглядывать на рысенка с чувством уязвленной собственности и смотрел теперь с чистым восхищением.