По большей части — исключительно — вследствие дремучей провинциальной наивности.

А потому, едва ступив на палубу вожделенного лайнера, который, по расчетам, шел прямиком к туманным берегам мирового признания или на крайний случай отечественной славы, отважный местечковый таракан немедленно оказывался за бортом. Сброшенный легким пинком первого же матроса-экзаменатора. Тогда, вдоволь нахлебавшись соленой мутной воды, не слишком чистой у причала, заезжий либо окончательно терял рассудок и продолжал отчаянно карабкаться на ту же недосягаемую палубу. Разумеется, срывался вниз, снова уходил с головой в мутные прибрежные воды.

Случалось, тонул. Но также случалось, оказывался на поверхности. И снова карабкался, и снова падал.

До бесконечности. Или — до победы.

Такое тоже случалось — шалые от счастья тридцатилетние дяди и тети в толпе юных первокурсников.

Либо — значительно чаще — умнел на глазах и тихо взбирался на борт какого-нибудь утлого суденышка, которое вечно страдало от хронического недобора экипажа, зато барражировало в столичных водах.

Были, разумеется, еще некоторые варианты.

Лазы и лазейки вроде заочных и вечерних отделений, подготовительных курсов, в сочетании с обязательным каторжным трудом на конвейерах московских заводов, других ударных объектах социалистического труда, куда москвичей калачом не заманишь. Словом, неудачникам «предоставлялось общежитие», в паспорт шлепался штамп временной московской прописки, на лоб — несмываемое клеймо «лимитчика».

Надо ли говорить, что все эти низости принцу крови были не к лицу… Он и не думал ни о чем подобном.

Сорвавшись в воду, быстро вынырнул на поверхность, ловко взобрался на причал, брезгливо отряхнул капли нечистой воды, поправил платье и, не оглядываясь по сторонам, скрылся в закоулках порта.

А там…

Там принц быстро нашел людей, неожиданно близких по духу: портовых бездельников, горьких бражников, самоуверенных проходимцев, авантюристов и откровенных головорезов. Подле, как полагается, всегда были продажные женщины, дешевое вино и быстрые грязные деньги, исчезавшие так же скоро, как приходили. Стал принц разбойником. И не разбойником даже — бродяжкой. Однако бродяжкой рассуждающим, с мировоззрением.

О рассуждениях, впрочем, несколько позже.

А вот история о том, как появился Антон в Москве, как жил в Первопрестольной целый год, сложилась в моем сознании как-то странно.

Звучал почему-то отчетливый морской мотив.

Москва, однако ж, город никак не портовый.

Ответ нашелся быстро: с гитарой счастье мое почти не расставалось, любило — в числе прочих — одну славную песню.

Пелось там про город, который называется Москва, улочку, узкую улочку, маленькую комнату, похожую на бочонок, женщину с ниткой бусинок меж ключиц.

Дальше шло вроде немного морское. Хотя не про море вовсе.

Изгоняли ее с тронов короли,

Увозили в кругосветку корабли.

Оставалась караулить берега

Ложь — любовница, разлучница,

Деньга…[3]

Словом, пел Антоша про эту истинную женщину очень проникновенно, и чудилось мне, глупой, что поет про меня.

Казалось, на самом деле похоже.

Потому как «тонкая бронзовая рука» была и «темные печальные зрачки» тоже были. Определенно. И сомнения были по поводу того, кто сотворил меня такую и обрек на все это — Бог или вечный его оппонент? И хотелось, конечно, чтобы Пушкин бредил или Блок, но более всего — девятнадцатилетний мальчик Антоша.

А он и бредил.

Только не мной, а вообще…

Запив с утра пару таблеток ноксирона бутылкой дешевого портвейна.

Бредил натурально.

То клялся истово в любви. В метро, в переходе между станциями, в водовороте толпы, опускался вдруг на колени и долго смотрел в глаза, ничего вокруг не замечая.

То сатанел без повода: мог ударить — не больно, но нарочито оскорбительно, наотмашь — прилюдно, в том же переходе или на перроне.

Однажды от удара с меня слетели очки в дорогой французской оправе, купленной им же, Тошей, у фарцовщика в Столешниковом переулке.

Бог бы с ней, с оправой, хуже то, что без очков я сразу почти ослепла. Близорукость в ту пору была довольно сильной — оба глаза по минус пять. Контактные линзы, лазерные операции — все было потом, потом.

Тогда же народ на платформе испуганно шарахнулся в стороны: вид у любимого был свирепый. Я беспомощно шарила руками в пространстве, пытаясь удержать сокровище.

Горький опыт стремительных расставаний был накоплен. Счастье могло исчезнуть вдруг, грубо отпихнув меня посреди улицы, или, нежно шепнув на ушко: «Посиди в сквере. У меня короткая встреча», раствориться в толпе до глубокой ночи.

Был случай, я сидела на лавочке в ЦПКиО с девяти утра до одиннадцати вечера.

Во-первых, потому, что верила — когда-нибудь он придет.

Во-вторых, потому, что идти было некуда. Грязной квартирой в «Орехово-Кокосово» мы еще не располагали, ночевали у Тошиных приятелей и подруг, в общежитиях, случалось — в подъездах, лифтах, на вокзальных скамейках.

Памятное сидение кончилось тем, что меня забрали в милицию, куда немедленно — словно только того и ждал — явился милый с приятелем москвичом. Приятель размахивал паспортом с пропиской, Антон кричал, что «эти люди не читали Шекспира», я плакала, оттого что сподобилась сравнения с Джульеттой.

Все кончилось хорошо — нас отпустили и даже, кажется, извинились.

Словом, в метро я не столько горевала об утраченных очках — отдельной, надо сказать, особой моей гордости.

Не так стыдилась того, что множество людей стали свидетелями моего унижения.

Главное было — удержать Антона, вцепиться из последних силенок в мускулистую руку, сжать зубы и, сколько ни пытался отпихнуть, сколько ни бил бы снова — не отпустить ни на шаг. Не дать затеряться в толпе, пропасть. Быть может, навсегда.

Это, кстати, был мой вечный кошмар, живший в душе постоянно — наяву и во сне. Он уходит навсегда, а я остаюсь. Одна. В чужом, неласковом городе. Без денег. Без друзей. Без жилья. Но главное — без него. Жизнь кончается.

И я цеплялась.

В метро, однако, Антон отошел удивительно быстро.

Какая-то сердобольная женщина еще увещевала его, придерживала за руку, на всякий случай заслоняя меня большим, полным телом, а решение было уже принято.

Метаморфоза происходила на глазах удивленной публики — распоясавшийся хам стремительно превращался в безрассудно отважного рыцаря.

Легко отстранив добрую женщину, Тоша прыгнул на рельсы.

Толпа ахнула в предчувствии страшного. Придвинулась вплотную к краю платформы, в надежде рассмотреть грядущий кошмар во всех кровавых подробностях. Все, надо полагать, ждали запаха жареной плоти, обугленного тела. К тому же из тоннеля вот-вот должен был появиться электропоезд. Для того, разумеется, чтобы довершить трагедию.

Ничего ужасного, однако, не произошло.

Только страшно завыло и зазвенело вокруг, расталкивая людей, побежали по платформе милиционеры, женщины в форменных тужурках и сатиновых халатах.

Тошу выволокли наверх, скрутили руки, потащили куда-то, я с рыданиями пробивалась следом.

Незрячая, но счастливая.

В отделении милиции он с усмешкой отдал мне очки: «Прозрей, четырехглазая!»

Милиционеры умилились.

Про оплеуху все как-то сразу забыли, зато ясно было — парень жизнью рисковал из-за очков подслеповатой девчонки.

И снова все кончилось благополучно, нас отпустили, не спросив даже документы.

Так жили.

2002

Офис — огромное здание в центре, окнами на Кремль.

Мрамор, стекло, вокруг — гектар английского газона.

По газону — редко — голубые ели. Почти кремлевские, и мысли в этой связи навевают соответствующие.

Собственно, это еще один прием Антонова арсенала — штришками, штрихами, деталями, мелочами и разными действительно серьезными штучками провоцировать определенные ассоциации.

К примеру, день рождения одного из первых лиц в государстве знаменовался появлением в Тошином кабинете огромного букета цветов и скромной коробочки с известным всему миру торговым знаком, оттиснутым где положено. Невелика коробочка, но лежит так, что заметна каждому, заглянувшему в кабинет.

О цветах и разговора нет, — клумба.

К концу дня Антон исчезал вместе с заметными дарами, ничего никому не объясняя.

Большинство понимало все правильно. То есть так, как нужно было Антону.

Как обстояли дела на самом деле, не знал никто, кроме молчаливой охраны, да и та вряд ли что понимала: мало ли в каких особняках справляют какие праздники.

У богатых, как известно…

К тому же я совсем не исключаю, что подарок действительно попадал по назначению. А может, и не попадал. Или попадал, но отнюдь не из рук Антона.

Сплошной туман.

Любимый Тошин камуфляж.

В итоге — в сознании людей рождалась необъяснимая уверенность в Антоновой близости к верхам.

Самым-самым…

Новичков подобное величие приводило в трепет, у людей посвященных — рождало чувство собственной ущербности. «Если это так — а я отчетливо чувствую, что это так, — стало быть, мной что-то упущено, что-то пронесли мимо моего вездесущего носа. Убью гадов!» — последнее относилось к когорте собственных клевретов, ответственных за связи с Олимпом.

Справедливости ради надо отметить — были времена, и близость действительно была.

Но закончилась.

Там, наверху, сидят, как правило, «коварные изменщики», знающие толк в этом паскудном деле: кому изменять, с кем и, главное, когда.

Возможно, потому напоследок Антон цеплялся за пресловутый гектар отчаянно. Совершенно как утопающий за ту соломинку. «Соломинка», бесспорно, даже по нынешней плачевной ситуации тянула миллионов на двадцать. Но спасти, по определению, не могла. Двадцаткой наших — впрочем, теперь уже моих — проблем не решить. И тем не менее избавиться от нее следовало как можно быстрее — стеклянная поверхность здания, отражавшая кремлевские купола и собственные голубые ели, бросалась в глаза. И многие глаза откровенно раздражала, напоминая, что существует на свете дом, который — как в детской песне — построил некто. То обстоятельство, что «некто» не сказать, чтобы благополучно, но все же покинул этот мир, вряд ли смягчило твердокаменные души конкурентов и кредиторов. И право слово, у них были все основания и презирать, и ненавидеть, и бояться.