Мы простились у металлической стойки таможенного контроля.

— Все же… сообщите, если что. Я на связи.

— Обещаю: о моей смерти ты узнаешь первым…

— Типун вам…

— Бывай.


И все.

* * *

«Новый мир», в который я погружаюсь теперь со всей отчаянной решимостью, ныряю «рыбкой», вниз головой, будто с головокружительного трамплина, — действительно оказывается новым.

Неузнаваемым.

Совершенно непохожим на тот, сияющий и почти недосягаемый когда-то. Имя ему в приснопамятные годы было — международный аэропорт Шереметьево-2.

Оно звучит так же, но только по форме — по содержанию это был совершенно другой мир. Вернее, осколок другой вселенной, крохотное зеркальце, что обронила в спешке легкомысленная пассажирка-инопланетянка в дамской комнате.

К нему, к чужому потерянному зеркальцу, прилагалось нечто невообразимое: настоящие мерцающие бары с высокими стойками и табуретами, правильными бокалами, льдинками и соломинками.

И бары те работали круглые сутки напролет.

А возле них…

Каких только невообразимо красивых людей, похожих на стадо лиловых фламинго, не доводилось нам наблюдать издалека у этих волшебных оазисов.

Теперь я знаю — это были обычные стюарды и стюардессы, пилоты и, может, техники, случались, наверное, пассажиры.

Теперь я уверена: не пройдет и часа, гибкая пария из тех экзотических красавиц с дежурной улыбкой спросит у меня, как интенсивно прожарить вырезку — mild или с кровью?

Еще мне известно, что уважающие себя пассажиры, если не случилось, конечно, какой погодной заминки, не просиживают штаны у барных стоек, прибывают строго к отлету.

К тому же есть в современных аэропортах местечки более уютные и комфортабельные.

Однако ж — теперь!

Когда-то в незапамятные времена… Двадцать два — если быть точной — года назад две тощих, лохматых особи, одинаково скверно, но с претензией одетых, примостившись подальше от людских глаз, жадно, на двоих съедали безумно вкусный бутерброд с соленой твердой сырокопченой колбасой на кругляшке душистого белого хлеба.

И были почти счастливы.

Потому что каждая про себя мечтала о тех временах, когда таким же нарядным лебедем причалит к мерцающей стойке, чтобы на скорую руку, между римской посадкой и парижским взлетом, проглотить на бегу малюсенькую чашечку кофе.

Мотив известный. Пропетый и перепетый много раз.

К тому же ночные набеги в Шереметьево, закрытое в ту пору для праздношатающейся публики заведение, случались у нас с Антоном нечасто.

Приятель-грузчик от щедрот пьющей души иногда устраивал радости жизни.

Потом… потом мы как-то сразу стали летать «через депутатский», как говорил Нодар.

Потом уж самостоятельно через приснопамятный VIP.

И собственный business-jet Citation X за восемнадцать миллионов долларов был в любую минуту готов к вылету, а аэропорты сродни британскому Biggin Hill[10] — к приему.

И черт бы с ними!

Слава Богу, от «Citation» — особой гордости Антона, самого быстрого самолета этого класса, прозванного летающим «Ferrari», — удалось избавиться на днях, потеряв на разнице самую малость.

Во сто крат больше занимает меня теперешний «Шереметьево» — воистину блеск и нищета цивилизаций.

Нарядные витрины лучших мировых марок, сотни темнокожих, узкоглазых людей, здесь же, на полу, вповалку, фривольно разметавшихся на глянцевом мраморе вестибюля.

И неизменные тетечки, невесть как протянувшие свои нагруженные котомки за бдительные таможенные кордоны. Те самые, что и двадцать лет назад вопили надрывно на перроне Курского вокзала.

И будто сошедшие с рекламы Armani джентльмены, одинаково вдумчиво погруженные в «Financial Times» и «КоммерсантЪ», и спутницы джентльменов — с обложек соседнего «Vouge».

И разумеется, вот оно — во всей своей свежей, первобытной красе, — «племя молодое, незнакомое». Ох, повернулся сейчас в своей последней обители великий пиит, да и не раз, надо полагать. Лет уж пятнадцать тянет зубки к локотку. Об этом ли грезил? Да разве ж укусишь!

Новые, «очень новые», «слишком новые» — каких только эпитетов не прилаживают теперь этой популяции соотечественников.

Я вот, к примеру, говорю: гоблины. И тоже неверно.

Ибо придумано давно и не нами — другим великим: имя им — Шариковы. И к этому — право слово — нечего больше добавить. Классика-с.

И смачные плевки на почти родосском мраморе благоухающих сортиров. Обрывки грязной ваты — не «Татрах» даже, вследствие неуемной рекламы которых менструирует как будто уже вся страна! — в изящных унитазах от Villeroy. И дружественное вполне: «Витьк, спроси у негра зажигалку»…

Это не от экономических неурядиц, долгов Парижскому клубу и даже не от какого не от дефолта.

Это от них — от Шариковых.

Ибо помню, как «Отче наш», любая разруха начинается там и тогда, где и когда существуют желающие гадить мимо унитаза.

Бог бы с ними со всеми, однако.

«Это наша Родина, сынок», — говорила однажды мама, навозная червиха, новорожденному младенцу.

Так ведь и моя — выходит — тоже.

Чего уж нос воротить!

Времени на это малопристойное занятие к тому же почти не остается.

В кармане нещадно звонит мобильный — это Птаха, уверена на все сто. Да кто бы ни был. Медленно — по возможности — опускаю серебристую коробочку телефона в элегантный мусорный бак. Прости, дружок. Так надо.

К тому же мелодичный перезвон в бесконечном людском гомоне и дежурный голос, не лишенный металла, в который уж предостерегают о вечном.

О том, что посадка на рейс авиакомпании «Air France» закончена. А пассажиры — внушительное стадо которых еще несется к заветному Gate — могут отправляться ко всем чертям.

Ничего подобного, разумеется…

Мило, улыбчиво и каждому пассажиру бизнес-класса вместе с бокалом шампанского — строго отмеренная толика галантного галльского гостеприимства.

И что-то приветливое, хотя ни черта толком не слышно.

Да и про что слушать-то? Про то, что меня в который уже раз приветствуют на борту самолета «Boing-747», выполняющего рейс по маршруту Москва — Париж…

Нечего слушать.

Эту протокольную галиматью — при желании — могу слово в слово повторить сама и прононс грассирующий, парижский изображу, пожалуй, ничуть не хуже.

Другое дело — рев турбин.

Шум двигателя заполнит собой все пространство — и нет для меня музыки более приятной, ласкающей слух и душу. Потому как она есть не что иное, как прелюдия. Увертюра к одному из самых любимых зрелищ и состояний души.

Надо ли говорить — у меня есть веские основания не любить полеты, более того — бояться.

Но я обожаю.

Мгновение, когда разогнавшийся лайнер едва уловимо отрывается от земли, наполняет мое сердце неописуемым восторгом.

Такая метаморфоза.

Еще я думаю в эти минуты, а вернее — несколькими секундами спустя, когда земной ландшафт уже отчетливо дает крен, заметно мельчают машины, строения, люди — и голубое бескрайнее небо распахивает мне навстречу объятия.

Я обязательно думаю: это начало. Непременно — начало. Там, на земле, оставлено нечто, чему пришла пора завершиться.

Порой мне становится грустно. Оставшееся внизу не так уж скверно. И греет сердце.

Порой — не греет. И радостно на душе, что завершен этап.

Но как бы там ни было — впереди восторг.

И ожидание чего-то запредельного, там, вдалеке, на другом краю воздушного пространства.

Конечно, ничего подобного не происходит. Не происходило никогда. Удачная поездка, очень удачная, менее удачная. Из рук вон скверная. В таком диапазоне. Никаких запредельностей.

Но счастье минутное, мимолетная шальная надежда — все равно со мной, в каждом полете.

Теперь — тоже.


Теперь, впрочем, немного больше оснований рассчитывать на нечто особенное.

Несколько больше.

Вопрос в том, чего «особенного» следует ждать: особой мерзости или особой радости?

Но не об этом я думаю теперь.

Маленьких радостей — тем паче таких острых — мало в жизни. Наслаждаться ими надо сполна, до донышка, до последней капли.

Кстати, о каплях.

— Минеральная вода, сок, шампанское? — Галльская улыбка, галльское радушие и поднос, уставленный небольшими — не шибко разгуляешься — рюмочками на тонких ножках.

— Коньяк. Мадам будет пить мой коньяк. Принесите, пожалуйста, бокалы.

Незнакомец в соседнем кресле материализовался будто из воздуха.

Помню точно: до той минуты, когда лайнер вырулил на взлетную полосу и, получив добро диспетчера, стал набирать скорость, а затем и высоту, — рядом не было никого.

Кресло пустовало, и, прежде чем насладиться радостью первых мгновений полета, успела мельком заметить: «Вот славно, потом можно будет даже прилечь».

Надо думать, он подсел в те минуты, когда я безраздельно наслаждалась расставанием с землей.

Ничего особенного и даже странного.

Салон бизнес-класса заполнен ровно наполовину, до взлета пассажиры фланировали почти произвольно.

Мог бы, конечно, спросить разрешения, но вполне вероятно, что спрашивал.

А я не ответила, потому что не слышала и не видела ничего вокруг.

Бог бы с ним.

Но коньяк — да еще так безапелляционно, — пожалуй, перебор.

На самовлюбленного нувориша, убежденного в том, что власть, обаяние и слава его безграничны, незнакомец вроде не похож.

Скорее уж нечто богемное — свободного покроя льняной костюм, мокасины, тонкий трикотажный джемпер — все в мягких пастельных тонах. Загорелый, подтянутый, правда — лысый. Однако ж ему идет. И глаза — красивые, цвета хмурой морской волны, нахальные и добрые одновременно.