— «Хенесси» вообще-то — хорошо согревает. Возьми, допей. — Кит протянул Лиле бокал и, припав к нему, она чуть пошатываясь, направилась к дверям.

— Постой. Я еще хотел спросить тебя, — внезапно окликнул ее Турбин. — Когда же Нэтти видела этот сон?

— Примерно полгода назад. Чуть больше, может быть… Как раз в тот вечер, когда Вы познакомились, она мне и рассказала о нем. И еще сказала, что все, что она видит в снах, потом сбывается наяву. — Длинная хрупкость Лилиных пальцев беспомощной тенью — змейкой скользнула по косяку. — Она так боится своих снов. Всегда боится. Выходит, что не зря…

С этими словами Лиля бесшумно исчезла в тени холла, как растворилась. Потом чуть скрипнули ступени верхней лестницы, распахнулись створки двери и все разом стихло. В почти опустевшей студии вольно гулял осмелевший, посвежевший ветер. После ливня он будто внезапно обрел какие то иные формы: чуть потяжелел, стал более резким и упругим, самоуверенно шевеля тяжелый муар гардин и роняя светлые россыпи солнечных бликов на осколки стекла. Как бисер или жемчуг. Остаток дня будто обещал расплавиться в нежном золоте предвечернего солнца. И во всей этой упругой, весомой, будто наливающиеся яблоко, свежести апрельского ветра, которую можно было и на самом деле ощутить в ладонях. Только ладони как-то странно, нервно пощипывало. Кит взглянул на них и поморщился, скривив губу. Крохотные кровяные дорожки — следы от порезов осколками — причудливо сплелись, слились в едва понятный, размазанный узор, чем то напоминающий скрещенные шпаги. Или — крохотное распятие? Турбин, хмыкнув, небрежно обтер ладони об джинсы и вышел из комнаты вслед за Лилей… Золото апреля, омытое дождем и разлившееся в воздухе закатной Праги, неправдоподобно тяжелым облаком, смутной ношей, непрошено окутывало все вокруг и давило на плечи…

Часть седьмая

…Апрельская тугая, солнечная прозрачность скользила по веткам деревьев, повисала на тонких их прутиках обрывками легчайшей, кружевной шали. Бросала в окна янтарные пригоршни обманчивого, сквозного тепла, заманивала, звала, кружила сердце в непонятной, сосущей тоске. И она с утра все пыталась ее переиграть, распластывая пальцы по клавишам в прихотливом драже гамм, лишая их обычной плавности и широты. Но ей ничего не удавалось. Не удавалось переиграть, переиначить как то по своему голубеющую далеко в небесной выси, грызущую, терзающую сердце и душу тоску. Тоска эта, как казалось ей, проворно ускользала из комнат, обвешанных черным ажуром покрывал. Даже и с круглого стола, где в беспорядке была расставлена посуда, черным, бессильно повисшим крылом свисала, трепетала она — всесильная, покоряющая, подчиняющая, неподвластная ничему — Тоска.

Ничему. Даже музыке. Но она по-прежнему упрямо выламывала, гладила, теребила скользкий ряд клавиш, выгибая кисть высоко, до ломоты в суставах… Несколько раз бессильно роняла голову на клавиши, к холодной их поверхности, яростно дуя на челку. Волосы взвивались вверх под теплой струей. Она играла, как ей казалось, что то из струящегося Шопена, но Шопен изламывался, терялся и пропадал, так, как нежный, едва слышный лепет ручья может внезапно пропасть, затеряться, умолкнуть в мощных аккордах многоголосого шума листвы или при первых раскатах грома. Вместо Шопена из — рук ее стекала странная музыка — прозрачная, как слеза, хрупкая, подобная острым сколам льда. Об нее можно было порезать пальцы…Или — сердце. Ей казалось, что это уже случилось, и из ее сердца что то невидимо каплет на пальцы, змеясь и извиваясь легкой туманной струйкой около клавиш. Знакомые теплые и твердые ладони легли на плечи. Она закинула голову чуть назад, и где то в области затылка стала пульсировать теплая ниточка — ритм его сердца. На секунду ей стало жарко.

— Что это ты играешь, милая? На шопеновский ноктюрн не похоже. На вальс— тоже. Я никак не могу угадать.

— Тоску. Я убиваю тоску. Я ее поймала, Кит. Я поймала этот ужас за хвост. Она же как змея. Может, мне удастся, наконец, сломать ей шею? — хрипло прошептала она, захлебываясь, давясь слезами.

— Говорят, для того, чтобы пережить горе, надо уметь смириться, сжиться с ним……… Но это не для тебя, милая, я знаю.

— Да, Кит, я не умею смиряться. В этом — моя беда! — она наклонила голову и прижалась губами к рукаву его рубашки. — Что же мне делать?

— В этом твоя по — беда, Нэтти, — Он чуть усмехнулся. — Ничего не надо делать особенного. Просто — старайся жить. Дальше. Будь такой, какая ты есть всегда. Тонкая, чуть холодноватая, моя пленительная царица — чудачка, у которой из под пальцев сыплются звуки. Такой, какой тебя любил твой отец. Я вспоминаю свой разговор с ним в Праге, после концерта. Мы сидели в баре. Он все не решался сказать мне что то самое главное. Болтали так, о пустяках, незначительном: погоде, о том, что хорошо бы поехать на озеро под Прагой, помнишь, в то, вытекающее из пещеры, Мачехино озеро? — Она кивнула головой.

— Он говорил, как ему понравился наш концерт, что ты играла изумительно, как всегда. Вообщем, какие-то такие знакомые, общие фразы. И все мял и мял в пальцах сигарету. Он так и не докурил ее. Она ему мешала, но он не решался бросить ее в пепельницу. Барменша на нас поглядывала искоса, с удивлением. Зачем держать в руках сигарету, если она жжет тебе пальцы? Я заказал еще немного коньяку к кофе, самую малость, но сделав глоток, он вдруг разговорился, словно все это, тревожащее, подспудное, смятенное, внезапно вылилось из него. Как бы — вытолкнулось.

— Что же он тебе сказал тогда? — Затаив дыхание, немного хрипло прошептала она.

— Он говорил о том, что ошарашен этой поездкой. Что никогда не думал о том, что сможет побывать за границей. Что, и вообще, сумеет как-то изменить свою жизнь, в которой дышал только потому, что рядом с ним была Ты. Он так и сказал, что «дышал ради тебя!» И что иногда ему хотелось вообще крепко закрыть глаза и так глубоко нырнуть куда-нибудь в небытие… Его словно прорвало тем вечером… Он потягивал из своего бокала и все говорил и говорил мне… Какие то странные и страшные вещи. О случайном знакомстве, случайной ночи, случайном браке. Почти случайном. Пока не появилась ты. Его второе дыхание. Именно твое тепло соединило его с Аллой Максимовной, как крепкая суровая нить. Ты же нуждалась в них обоих. Он привык. А привычка это — почти что — счастье. Он мне рассказывал взахлеб, о том, как впервые увидел тебя, крохотную. С тоненькими пальчиками. Лежащую на белом атласном покрывальце. Одну ручку ты сжала в кулачок, а другой ухватила его за палец, когда он наклонился над тобой. Ты лежала такая притихшая, серьезная. Не похожая на остальных младенцев, которых он раньше видел. Хотя, кого еще он мог видеть? Ему же тогда было только двадцать шесть лет! Я ничего не уточнял. Просто — слушал. Он меня заворожил своим рассказом, такое в нем чувствовалось напряжение, и, может быть, скрытый подтекст, скрытая боль. Та правда жизни, которую мы всегда так жаждем знать, но не всегда узнаем. Он мне тогда сказал, что влюбился в тебя без памяти, как только увидел твои глаза. Они были совершенно взрослые. И мягко блестели. У него мороз пошел по коже. Он вдруг понял, что это — глаза другого мира. Что ты была где-то прежде, миттанейская принцесса, и вернулась опять, из прошлых времен. Маленькой девочкой, младенцем. И что, хотел бы он этого или нет, но у тебя будет очень необычная судьба!

Она вдруг перебила его, чуть усмехнувшись:

— Мама мне тоже говорила об этом. Но в другом ракурсе. Она всегда все сводила к потере зрения и к отказу от обычных вещей и понятий: любви, профессии, детей… Даже и друзей.

— При чем здесь дети и друзья? — он чуточку сильнее сжал ее плечи. В его голосе слышалось недоумение.

Она вздохнула.

— «За семьей и детьми нужно ухаживать. Мужа — удерживать. А ты сама нуждаешься в опеке, и в том, чтобы тебя кто то крепко держал за руку!» — так она мне говорила. — «Потому смирись с необычностью своей судьбы, хотя, быть может, она будет тебя только раздражать…»

— Странное восприятие мира. Не понимаю, прости! — Он кашлянул, сухо и нервно.

— Я не согласилась с ним, ты же знаешь. Не приняла его. Но я не задумалась тогда, почему она сказала именно: «удерживать», а не «любить».

— Может быть, хотя бы теперь она скажет иначе? Или своего возлюбленного она тоже собирается «удерживать»? — протянул он чуточку насмешливо.

— Он тебе не понравился? — Она коснулась теплыми, солеными от слез губами его ладони, костяшек пальцев. Знакомый запах одеколона, смешанный с ароматом потертой замши, окутал ее мгновенно.

— Кто?

— Мамин избранник.

— Я его не запомнил настолько, чтобы составлять о нем мнение. Знаешь, если закрыть глаза, то мне представится, что то длинное и вытянутое, как пенал или футляр от часов. Скучное. Монотонное. Обычное. У него и голос какой то монотонный. Как у заик, которые долго лечились Однако, рукопожатие цепкое. Такая моментальная хватка. Будто у краба. Цап, и все. Попался!

— Мне он только поцеловал пальцы. И я его почему то ощутила коричневым. Действительно, скучно! — согласилась она и вдруг тихо рассмеялась. — Господи, хорошо, что они не слышат. Назвали бы нас сумасшедшими, наверное…

— Бог с ними! Ты устала. Сейчас мы с Лилей тут все уберем, и еще раз растопим камин, станет теплее.

— Артем почему-то захотел девятины отвести непременно на даче. Почему? Впрочем, он сказал, что Лера очень любила это место… Поэтому?

— Конечно. Он обещал позвонить с вокзала. Успел ли к поезду? Почему сейчас не стало прямых поездов? Все и вся кружат и кружат, как потерянные. И во времени потерялись, и в пространстве. И страна, и люди. — Никита отошел к столу, посуда едва слышно зазвенела в его руках. Она тотчас обернулась на звук, встала.

— Давай, я соберу, а ты отнесешь. Лиля там уже, наверное, совсем падает с ног.

— Она вышла кормить Арса. Титан еще не нагрелся, а посуды много. Хорошо, что хоть электричество есть здесь.