Для попадания в сон надо было сделать резкий нырок в белое облако, что чаще всего удавалось безупречно. Сначала, одновременно с затемнением зрения, я натягивал на голову шапку-невидимку, складывал мысленные ладони щучкой и мгновенно попадал в мягкое безопасное облако, которое тут же разрывалось, как цирковая калька, и там уж, с другой стороны, я приземлялся на ноги, тогда как в этом мире тотчас открывал глаза, обогатившись надежностью и негой, осведомленный в себе, а потому способный продолжать разговор, спрашивать и шутить. Иногда, правда, возникали проблемы с прыжком: ладони разъезжались, щучка не удавалась, колени слабели, их вата оседала. Но чаще всего я, как подозреваю, забывал, что это может быть страшно.
И все же наедине с собой я достигал более убедительных результатов. Лучше всего этот способ подходил для оживления процесса записи, выйдя из сна, многое можно было описать, картинки недавно случившихся событий виделись отчетливо, и слова шли густо.
Мои дневники сильно выиграли от этого, я полюбил перечитывать последние записи с удовольствием бескорыстного читателя: непреднамеренные находки в порядке слов возникали потому, что в моей письменной работе открылось некоторое бесстрашие. Все стало острее. Мне верилось, что неосторожный вымысел невозможен, что я могу доверчиво описывать все, что возникает перед глазами.
Случился несколько раз — и однажды с устрашающей болью — припадок страха, что все в моих записях с начала студенчества — выдумано, что правды теперь не доискаться даже в том, на что я привык опираться в этом мире. Я бросился сверяться с воспоминаниями Шерстнева. Несколько раз был у него дома и под предлогом благовидного стиховедения расспрашивал его, когда появилось то или иное его стихотворение (в охапке вручную расписанных листов дата читалась наиболее отчетливо), что было за несколько дней до него. Шерстнева этот опрос, кажется, довел до блаженства. Мы много выкурили, пепельница трижды опорожнялась, мама Шерстнева спешно сотворила множество сладких вафель, и эти дымящиеся пласты нужно было свернуть в трубочку до того, как они наливались хрустом и затвердевали.
Для упражнения я попробовал представлять рисунок занавесок, обои, платья Юлий, рубашку Шерстнева. Некоторые детали, накиданные в блокнот в ванной Юлии Первой, можно было тут же проверить (там стояло удобнейшее сооружение для письма — круглая стиральная машинка, накрытая клеенчатым чехлом; тогда как в ванной Второй к моим услугам была только побелевшая стиральная доска, оставленная из благодарности за прошлую службу, автоматическая стирка шла на кухне, — но и на ребристом планшете мои блокноты заполнялись). Я записал: «Занавески темно-бежевые. Ростки бамбука в рисунке. У Шерстнева слегка желтая рубашка, на воротнике синие квадратики. Одна в черном платье. Другая в красном свитере с черными ромбами и черных джинсах». Я выскочил из ванной и, не пряча блокнота, побежал в Юлину комнату.
Меня сразу порадовали результаты. Шерстнев занял разобранное в кровать кресло и — о демон пародии — что-то отмечал в тонком синем блокнотике. Свитер его уложен был на подлокотник, а рубашка с широким однотонным воротом и в самом деле была украшена квадратами — полыми и разной величины. Но иные были зелеными, иные, покрупнее, желтыми, тогда как по фону был разлит морковный нектар с большим добавлением яблочного сока.
Вторая читала вслух стихи Кэрролла, — я знал это, так как до моей отлучки в ванную речь шла об «Алисе» и еще из коридора я уловил имя Шалтай-Болтая. Ноги Второй в тесных чулках тесно переплетались вдоль кровати, и юбка ее — черная, к моей радости — делилась, как растянутая гусеница, на несколько пушистых колец, между которыми ткань была гладка и эластична. В тонкий просвет неплотно сведенных краев сиреневой блузки зияла плоть живота, — что не так часто удавалось видеть об эту пору.
Хозяйка комнаты сидела в ногах у Второй Юлии, цвела и таяла в прямом свете люстры. И, кажется, была в джинсах.
— Послушай-ка, Марк, — серьезно спросила Вторая. — Ты слышал этот кусочек из «Алисы в Зазеркалье»? Объясни нам, пожалуйста, как Алиса узнала, что этого самого Шалтай-Болтая придет спасать вся королевская рать? Смотри: «Ну уж это слишком! — закричал Шалтай-Болтай сердито. — Ты подслушивала под дверью… за деревом… в печной трубе… А не то откуда бы тебе об этом знать!»
— Алиса говорит, что узнала это из книжки, — вставил Шерстнев, не отрываясь от блокнота.
— Это только его предположение. Нельзя же понять, из какой книжки, если она не названа? — вставила Первая.
Я молча кивнул.
— Смотрите. Может быть, Алиса знала об этом говорящем яйце до встречи с ним?
— Это была «История Англии», — вставляет Шерстнев.
— Таково самолюбивое предположение Шалтай-Болтая, — ответила Вторая. — Меня интересует простейший вопрос: откуда Алисе все известно?
Текст был прочитан заново: появление яйца и опасения за его улыбку, рискующую сомкнуться на затылке, Алиса что-то твердит про себя, и Шалтай-Болтай упрекает ее за многократное повторение одного и того же.
Я сверился с занавесками. По ним шли струи блестящих полос, между которыми либо перевивались вытянутые листья, либо было пусто. Ага, бежевые.
— Ну так что? — следовал вопрос Второй. — Шерстнев, ты разобрался?
Шерстнев спокойно поерзал на своем ложе. Лежащий рядом свитер, исходя из серого тона, приближался к густо-седому каракулю, и вся грудь была расчерчена красными и белыми чертами, вот они-то и образовали ромбы.
— Я разобрался с расписанием своих занятий и на следующей неделе смогу прогулять пять пар. А в среду даже вовсе никуда не пойду.
Вторая громко прошептала Первой: «Они убогие!»
Я уже догадался, что в уме Алисы — в момент, когда мое вполне пристойное внимание переживало длительное зияние — всплывают стихи. Делать было нечего, я уже начал мучиться от своего разоблачения, как от позора. Но на Шерстневе все это никак не сказалось. Я вдруг придумал хитрый кульбит — ведь о стихах удалось догадаться, надо было сообщить, что рать выходит из стихов… Но время прошло, все переключились на академический том «Книг отражений», только что купленный Юлией Первой. Эта книга давно уже была моим советчиком, там были рассуждения о живых стихах. Шерстнев пытался сказать, что от Анненского хватило бы и его поэзии и его угнетает привычка современных поэтов быть в курсе критической мысли.
— Только поэт имеет право судить об искусстве, — заметила Юлия. — Случайных критиков выдает их иностранность, неприкаянность, они будто не знают, за что взяться, и потому основательно вьют только абстрактные идеи. Их быстро начинает раздражать, что автор не следовал за их мыслью, отсюда и вся нелепость науки, которую мы изучаем. С ее помощью нельзя ни научиться читать, ни, тем более, писать. А если так, то какой в ней смысл?
И был еще один итог, который принесло мое упражнение с быстрым прилюдным сном. Я постоянно делаю открытия и переживаю потрясения. Чаще всего я сильно удивлен, а потому у меня нет времени на сомнения, счастлив ли я или нет. Возможно, сделав открытие, я должен бы был использовать его или научить ему других. Но моя амнезия — несомненное благо бесполезного озирания. Мир неизменен. Старый и ветхий, он вечно мне нов.
XVIII
Стоило открыть входную дверь, как сильная собака бросилась вниз по лестнице, срываясь со ступеней и мелко стуча когтями. Я, как борец, притянул поводок и зацепил запястную петлю за ручку двери. Но теперь дверь невозможно было закрыть. Собака, пользуясь длиной поводка, уже завернула за поручни одного пролета и с хриплым поскуливанием топталась на месте. «Джема!» — она перевела морду по эту сторону перил, и я торжественно закрыл все замки и подтянул перчатки. Странно, какие увесистые бывают у людей связки ключей. Где Юлия все это носит? Один ключ походил на алюминиевый свисток, который приводил в движение сложный банковский механизм по ту сторону двери. Другим ключом — крупной тюремной пилкой — надо было пронзить плоскую щель. Еще четыре традиционных ключа имели неведомое назначение, а один, крохотный, отпирал почтовый ящик внизу.
На улице серая худоба собаки совсем перестала быть грозной. Но с пытливостью трактора она потащила меня к снежной горке и на самом ее верху присела в мгновенном облаке пара. Приходилось быть расторопным, — разумеется, ей захотелось продолжить путь с другой стороны, отшлифованной детскими картонками и изрезанной санными полозьями. Должно быть, нехорошо, что я пустил ее на детскую горку. Впрочем теперь взгляд специалиста при свете нависшего надо мной фонаря позволил мне идентифицировать желтые разводы на горке среди обрывков картона, конфетных оберток, нескольких оброненных батончиков, смерзшихся костерком, и утраченной красной варежки — совсем крохотной и умилительно цветастой, двупалой перчатки с ладошки инопланетянина. Поводок утянул меня в темноту, где слышался отчаянный визг — моей ли? — собаки. Я ступил в мрак и вскоре различил, как перед замершей Джемой извивалась перистая болонка с бульканьем и уханьем, а моя догиня изучала возможности избавления от пуха на морде. Она будто бы сунулась в птичий питомник: на носу болтался бежевый локон, похожий на перо крупной цесарки, и крик мелкой собачонки изнурял слух неприятным павлиньим негодованием. Я взял Джему за ошейник, она сопротивлялась и от этого опять начала хрипеть, тыча в ногу когтями. За трансформаторной будкой я нашел небольшую аллейку из плывущих над снегом рябин, на которых, как матросы на реях, веселились птицы, но при нашем появлении сорвались в небо, в обратную сторону от теплого морского сравнения.
Здесь было еще темнее, собака несколько раз забиралась за сугробы, поглядывая на меня, нюхала снег, прихватывала его зубами, потом вышла на асфальт и встала недалеко от меня с открытой пастью, завешанной щеками в снегу. Вид у нее был виноватый. Мне показалось, что собака замерзла и ждет моего решения. Я пошел к дому, и поводок заторопился вместе со мной, сохраняя между мной и собакой ленивое провисание. Мы поднялись на третий этаж. Обитая рейкой дверь, номер «149», составленный из жестяной чеканки. Внутри я одним поворотом рычажка привел в движение закрывающий механизм, стальное перекрестье двинулось во все стороны — и вся дверь оказалась брюхом железного паука, выжидательно замершего в проеме. Только тогда Джема обрушила на пол ужасающий мосол с двумя синими набалдашниками и, довольная, раскачивая сосульками на улыбающейся пасти, посмотрела на меня. Я повозился с ней из-за счастливой находки, — она не очень сопротивлялась, скорее, выполнила ритуал. Потом мы мыли лапы, следуя полученным инструкциям, весь коридор был заляпан водой и слюнями, а на красной тряпке у порога остались четыре лепестка лилии земляного тона. Собака устало процокала в комнату родителей и без тени осторожности рухнула на пол всеми костьми. Перед ее носом на бежевом линолеуме как раз красовалась еще одна лилия, и еще одна — у входа в комнату. Я то ли запутался в лапах и вымыл только три из них, то ли одна лапа попала в какую-то черную дыру на идеально замороженной улице, но пока я заново протирал шероховатые подушечки красной тряпкой, я изрядно утомился. Собака уже не видела в моих движениях гигиенических целей и осторожно покусывала мне руки, безбожно их слюнявя.
"Две Юлии" отзывы
Отзывы читателей о книге "Две Юлии". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Две Юлии" друзьям в соцсетях.