И все-таки я так давно мечтал о подобном, что теперь, доверив все нежности, сознание освободилось и бросилось перебирать все важные вещи, откладываемые до сих пор. И я почему-то был с сознанием, а не с нежностью, и думал, что чудеса должны происходить хотя бы затем, чтобы люди потрудились сформулировать свои желания; что никогда не буду я пороть своего ребенка; что я благодарен; что для художника требуется больше бесстрашия, чем мне сейчас. Я думал: так прекрасно и так важно, что теперь — только теперь! — можно подумать об окончании существования, потому что не запомнить происходящее сейчас будет слишком убого. И одновременно, как бок питона в цветах, неслась другая мысль: а как же выносится все, что бывает дальше? Казалось, что раз это так бесконечно протяженно, то слишком рано думать о дальнейшем. В это время Юлия втопила меня в кресло и оседлала мою ногу. Я осваиваю такую сказочную и такую целомудренную радость, которую не был способен заранее учесть. Мы же только что поцеловались! Боги! Вы решили навсегда поколебать мое спокойствие. Оно покосилось. Его обдало теплым и сладко пахнущим ветром.
Она упиралась в мои плечи руками и продолжила поцелуй. И под весом дышащей и шепчущей Юлии чуть ближе чашечки моего колена распространялся неземной пронзительности ожог.
Моя дама опять добавила света в комнате своей краткой улыбкой и вытянулась поперек чужой кровати, поводя слишком голой чернотой коленей. Широко распахнутыми глазами она смотрела в потолок, будто там с нежным ускорением распускался огромный мак, и смотрела на меня, как в потолок. Край ее белой блузки закрутился, и я почему-то был близко — без ясности, без колебаний, — я почему-то целовал ее облачный живот, его красноватую полоску, ускользнувшую из-под ремешка желтой юбки. Желание еще больше завернуть край блузки все-таки сковало пальцы. Я мог усилием воли пошевелить ими, но совершенно забыл, как разгибаются руки. Юлия вытянулась на кровати, голова ее была запрокинута, но она следила за мной с безучастным, как маска, лицом, и ее глаза казались закрытыми, однако под спутанными ресницами верхнего и нижнего века в меня била острым отблеском зеленая тень зрачка.
— Представляешь, — спросила она, приподнявшись на локтях, — как смешно мы выглядим со стороны двери? Особенно ты.
Я стоял на коленях, расставив руки и сгорбившись над впалой тенью ее пупка, но все, что я понимал, было только выступившей мне под губы белой мякотью, созревшей каучуковой складкой над черным колготочным краем, длившемся выше юбки, выше предела сознания. Ее живот опять расслабился, она осторожно повернула голову вправо, и я уже метил полакомиться проявленной на шее линией. Мне хотелось ликовать, ведь я впервые так целовал женщину.
— Давай скорее, — пробормотала настоятельная и совершенно расслабленная Юлия. — У нас давно с тобой ничего не было.
Да нет же, не просто давно… И вместо того, чтобы благодарно признаться ей, что слишком многое в этой жизни происходит со мной впервые, я осел на пол. Мое колено горело. В этом положении я мог бы даже заглянуть под вздыхающий тент юбки. Но очарованный берег где-то должен был обрываться. Она снова приподняла голову и удивленно засмеялась.
— У тебя и правда ошалевший вид.
Я качал головой. Я хотел сказать что-то. Точнее, этот мой жест разбрасывал демонов, которые вопили, будто что-то еще возможно. Бесстыдные тополя, словно обезумев от какой-то новости, тянули в окно лохмотья коры.
XXI
Она хотела встать с дивана и несколько раз замирала в раздумье. Ее ноги меня не стеснялись, она даже почесала коленку, потом пошла по комнате, тыча пальцем в смущенные вещи, оказавшиеся на уровне ее глаз. Разве происшедшее — не достаточный повод для торжества? Ее немота выжидательно металась по комнате и указывала на то, что она больше права, чем это сперва показалось. Как знать, что бывает начальной, а что окончательной границей нежности?
Все, что меня окружало — кресло, окно, люстра, кровяная вертушка, которую моя совратительница успела нервно перевернуть — было комнатой Юлии, и я ее не потерял, не смотрел на нее удивленно. Как же хорошо, что вне моего беспамятства есть мир, в котором я не боюсь остаться, в котором я еще мог быть благодарен Второй Юлии. Меня удивляло не то, что между нами уже что-то было, а то, насколько точна произнесенная ею фраза. Место вокруг и раньше Второй занимало что-то, что хотели «давно мне сказать». Неважно что, — раз я воспринял, раз я воспринял это, раз я воспринял это с нежностью. Все самое главное случается с первой секунды.
Для Первой, как и для Секунды, все это могло быть не понятно. Я уже прибрал их, как свою собственность, едва они проявились в моих глазах. Уже ими жил, по моим детским представлениям — у нас давно все было.
Я был спокоен, сух, я даже не был возбужден в привычном смысле этого слова. Легкие распахнулись, как оранжерея из орхидей, уму хотелось работать, а мужские силы спокойно сообщали мне, что они могут быть включены, а могут перетерпеть. Может, мужчина больше получает, услышав впервые голос женщины, чем испуская последний стон страсти?
Все самое лучшее, что может дать близость с женщиной, у меня уже происходило с обеими Юлиями. Я получал их в красках, в голосах, в излучении их тепла. В конце концов, они проводили со мной время своей жизни. Стоит опасаться не того, чтобы что-то важное началось, а чтобы все давно начавшееся не кончилось на какой-нибудь капризной мелочи, на посторонней клавише, не издающей, а усасывающей звук.
Как всякий подросток, я как-то в минуту вялой ипохондрии примеривал на себя идею самоубийства и пришел к выводу, что она жмет мне в плечах. «Миг последних содроганий» — что это? Не слишком ли много конечного в этом торопливом миге? Здесь не все просто с эпитетами. Благодаря Яше, я давно уже держал в голове такие вещи, которые могли как спасать меня, так и стоить мне жизни. Слишком многие сильные ощущения похожи на предчувствие конца. Все, что так значительно вначале, сразу пугает резкими символами смутного итога.
Но мое начало, лишенное воспоминаний и потому полное жизни, жадно и безнадежно отдаляло любое возможное завершение. Я торжественно улыбался, оставаясь на полу, а Юлия ходила надо мной, нахмурившись. Поправить блузку для нее было досадным жестом. Я был счастлив и свободен, так как ничто не торопило меня к концу. Из своей близорукой и солнечной дали я и не хотел представить себе разные и одинаково зловещие виды обрыва подлинной жизни.
— Ну и что? — спросила Юлия, строго наклонившись надо мной, упираясь тонкими руками в колени. — Вызывать скорую?
Я первый раз в жизни погладил ее узкую и напряженную голень, глядя на нее взглядом, который казался мне больше, чем влюбленным и благодарным, потому что видел не только Юлию, но и солнце вокруг нее, жизнь вокруг нее.
— Похож на песика! — заявила она и отступила. — Нет уж, ты мне, пожалуйста, объясни.
Да, да. Это стоит того. Сейчас язык вспомнит, как он производит звуки, особенно как ему даются щелевые и фрикативные, и я все это расскажу, у меня есть для этого хорошие силы. И мне спокойно, как это бывает в детстве, когда нет срочной жажды ни к чему, когда не до игр и ты пускаешь сквозь себя мир в остановленном, отмененном, неощутимом времени.
Мне было лет одиннадцать, когда, отбыв смену в пионерском лагере, а потом развеяв ее барачную тоску на густо крашеной палубе теплохода, вдоль которой сидели пожилые люди с биноклями и пирожками, я оказался у бабушки, и все в этом любимом доме — разросшийся на весь угол аспарагус, вязаные платочки под каждой вазочкой и часами, ведро с маринадом на парадном крыльце, разборная пластмассовая пальма с двумя съемными негритятами — все, что я встречал здесь, в который раз зайдя в любимый сон, признавало меня и улыбалось. Когда я дошел до окна на улицу, лишенную асфальта и пылящую от проскочившего с лязгом мотоцикла, мне показалось, что я помню каждую точку в его раме, каждый наплыв обновляющей краски, каждое озерцо оголенной древесины, ее белизну в трещинах, облупленный алюминий шпингалета. И эта мгновенная память никак не связана с долговременным изучением этого самого окна. Когда-то в прошлые приезды подошел и провел по нему взгляд, между тем как интерес вызывала бойкая синица, простукивающая стекло, согретый живыми красками дождь или расшумевшиеся бабки под обрамленной рейками березой. Но белое окно цеплялось за сознание, как тщательно изученный под увеличительным стеклом образец для запоминания. Вспомнить я мог только это ощущение предельной внятности, узнаваемости всех мелочей, а не сами детали. Глядя в окно, мы куда бережнее вбираем взглядом его раму. В увлеченных взглядом окружных вещах не то чтобы ценность, а способ бескорыстного, а может, любящего наблюдения за нами. Неважные вещи из обрамления умеют любить, они сами проходят в память, ее не утруждая. Поэтому стоит только какой-нибудь привычно неучтенной мелочи подарить бесцельное внимание, как центральные и сокрушительные вещи станут особенно отчетливы.
— Сейчас, — бормотал я, — я тебе многое должен сказать.
Моя медлительность и желание отвлекаться на далекие мысли должны были что-то Юлии объяснить, обвести важность этого момента. Разве она не видит, что я счастлив?
— Ну и что будем делать? — бодро спросила Юлия после нового замешательства. — Что не так? Скажи, может, не надо тратить время на болтовню?
— Это ты хотела со мной поговорить, — улыбнулся я, глядя на нее счастливым взглядом. — Раж…
Язык не слушался, он стремительно отвыкал от сложных движений, от петель и влажного скольжения, которое производит внятные звуки.
— Раж… — повторил я. — Разве ты не видишь?
— У тебя глумливая и самовлюбленная физиономия, — капризно ответила она. — Больше я ничего не вижу.
— Я сейчас соберусь с мыслями, — сказал я, поднимаясь. — Ты — чудесный человек и восхитительная девушка, — бормотал я, влюбленно оглядывая комнату, — мне так интересно с вами с Юлией. Мы с Шерстневым часто говорим о вещах важных и очень нежных. Прекрасных и важных. А с вами все эти вещи сбываются.
"Две Юлии" отзывы
Отзывы читателей о книге "Две Юлии". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Две Юлии" друзьям в соцсетях.