— Да оставь ты людей в покое, — потрясающим гулом вдруг зарычал второй, и, когда он сказал «пошли уж», это приходилось относить только к себе. Он, остановившись, продолжал шуршать, будто рассыпал гравий безмерной пятерней. Но какой тут гравий — какой-то пакет в его руке выбелил себе пятно в темноте.
— Я точно говорю, — сипел первый, — у меня тут запрятано…
Теперь уж его голос не нес в себе прежней угрозы — мальчишеская поза, не больше, маскировочный насморк. Тот, с кем нельзя бы было договориться, стоял рядом с ним, рядом с совсем не обширным очерком его светлых шорт. Стало видно, как эти шорты развернулись и после двух срывов приподнялись в воздухе под шелушащееся ворчание невинной березы. Звонко хрустнула ветка, и в хлопнувшем об асфальт прыжке шорты вернулись на землю гораздо ниже, чем были изначально.
— Осторожно, Петруха, — заботливо прокатилось сверху, и было понятно, что эта заботливость может ненароком раздавить.
— Стою! — убедил нас Петруха и совсем неопасно запел уже специально для меня: — Парень, вот у меня стакан. Это наша скамья. Я здесь всегда держу стакан.
Они говорили гораздо больше — это был славный распев, в котором я почти не понимал ни слова: Петруха о чем-то энергично ныл и в конце каждой фразы ему вторил размеренный раскат. Я послушал их, но дело было не в языке, не в произношении, и, уж конечно, они не говорили стихами, однако смысл этой речи мною только реконструируется. В другое время я бы уже ужаснулся этой встрече, но сейчас меня беспокоило только — не встретил бы Шерстнев такое же приключение по дороге, и не разбудили бы эти двое Юлию, которая, не меняя позы, мирно спала, и белые шпильки ее каблуков ближе всего находились к ногам второго. Задень он скамейку этой ногой, она бы не опрокинулась, но съехала с места. Именно второй и разглядел мою блаженную неодинокость в этот час, у этого пруда.
— Да я уже понял, — ответил первый. — Вот надо было обязательно выбирать нашу скамейку? Даму можно было бы повести под иву, там совсем все закрыто.
Я поднес палец к губам.
Петруха, говоря о том, что я его еще не знаю (что сулило только одну степень знакомства) подошел к моей стороне скамейки и быстрыми пальцами зашуршал между верхних планок у меня за ухом. Я не повернулся, ведь Юлия еще спала. Он обошел угол и передо мной вставил в зубы наполовину укороченный белый столбик, а после зажженной спички все пропало из вида.
— Ой, простите! — с неестественным смущением гулко выдохнул второй.
Первый наклонился к Юлии:
— Спит, что ли?
— А я что говорю, — мягко зашептал я.
— Да мы не поняли. Браток, просто тут моя скамейка. Ко мне друг приехал.
Второй хрипло выдохнул всеми органными мехами, вторично закуренная папироса смрадно дымила, и я тоже подумал было закурить, но почему-то не знал, есть ли у меня сигареты.
— Пусть спит, — галантно прогундосил Петруха и сплюнул в пруд, — мы на другую пойдем. Стакан у меня, я его тут обычно на веточку надеваю.
— Хорошая барышня, — с зловещей нежностью и с каким-то грустным опытом пробасил второй. — Когда проснется, передай от нас подарок.
Он протянул мне свой пакет, и по темноте прошумел белый шар, обрастая нежными очертаниями, и аромат цветов ударил в лицо всеми дождями, всеми уверениями свежести. Это был огромный букет только что собранных пионов, белых, с невероятно плотными лепестками и избыточной длиной стеблей. Я тут же взял его в руки — не потому что легко принял подарок, а потому что сама рука была неосознанно рада подержать это неожиданное чудо. На такое количество теплых стеблей еле хватало одной моей хватки.
— Вы, наверное, кому-то хотели подарить? — шептал я в темноту.
Они уже уходили, я видел только одну зловещую тень, из-за которой послышался голос Петрухи: «Моя обойдется!» Мне осталось только сидеть неподвижно, и тяжелая красота выворачивала кисть. У дальней скамейки они растворились, но продолжали говорить, и далеко от пруда — когда эта парочка совсем стерлась со слуха — я услышал звон стекла и ругань. Похоже, был утрачен пустой стакан, тот многогранник родовой печати, единственное доказательство собственности на романтическое поместье, которое целиком заняла безмятежно спящая девушка.
Не знаю, как долго это тянулось, эта ночь несомненно длилась, становилась удивительнее и прохладнее, что наконец должно было просквозить в ее сон, сон спящей на воздухе Юлии, Юлии, свернувшейся калачиком, Юлии, дышащей сквозь волосы, Юлии с блестящей косточкой под запястьем ноги. Какое-то долгое время я свешивал руку с тяжелым букетом за борт скамейки, потом перенес букет по эту сторону и пристроил его поверх ее согнутого локтя. Ее пробуждение рисовалось мне на рассвете: роса на воротнике, — не сталь, а позеленевшая бронза пруда, хлопающие вокруг нас форточки. Но, думаю, что от холода она проснулась еще затемно, глаз я не мог разглядеть: разглаживала брови и щеки, проверяя лицо, и задевала цветы, рядом с которыми удивленному локтю становилось тесно.
XXXIII
Она никак не бралась разгадать фокус с цветами: не строила предположений — будто я оставлял ее перед прудом одну, не испугавшись ее одинокого страха, купил огромный букет, впрочем денег в кармане нет, — нарвал с газона, как это, скорее всего, сделали ночные дарители. Надо учесть и то, что таких цветов на газонах я никогда не видел. Наверное, недорого купили у поздней дачницы, Петруха сказал, что познакомит басовитого со своей любимой женщиной, и басовитый запасся цветами перед встречей (ибо человек со страшным голосом заботлив к смягчению начала знакомства).
Мы подошли к ее дому, и она, держа цветы в охапке и держа лицо в цветах, спросила, как же я доберусь. Пойду пешком вдоль дороги, и через полчаса меня подхватит первый троллейбус. Есть же что-то героическое — попасть на первый троллейбус. Тогда — пока! Когда она развернулась и легко пошла от меня, это было несправедливо поспешно. Я остановил ее и попросил…
Нет, не поцелуя, — тетрадку.
— Спасибо! — промямлил я, пряча рукописную катастрофу в одну из сумок. — И ты не могла бы подать мне сигнал, наш сигнал?
Была однажды такая договоренность: проводы Юлии после дня рождения Никиты (когда именинник просил танцующих не сходить с ковра на слишком мягкую краску пола и потом обнаружил, что и под ковром все вымолочено дамскими шпильками), расставание у подъезда, мое беспокойство: «А как я узнаю, что ты дома и уже греешься в безопасности?» — Я подам какой-нибудь сигнал. Чтобы ты не мерз и не ждал, пока я скину сапоги и начну переставлять цветы на окне в шифрованных позах, я из коридора протяну руку к выключателю в моей комнате и несколько раз тебе помигаю. «А какое у тебя окно?» И я остановил глаза в направлении ее кивка подбородком, но думал при этом только о самом подбородке. Мигание началось неожиданно, повторилось несколько раз, и на последнем комната решила окончательно просветлеть. Я радостно шел дворами, и согласное мигание телевизоров по потолкам многих комнат сопровождало меня до остановки: в основном люди смотрели одно и то же.
И сейчас расставание восполнилось через три минуты: в одном из окон, — совсем не в том, на которое я с тоской пялился, — зажегся свет. Это был свет уже спящий, какой-то вялый, занавеску почему-то пересекали зеленые полосы. И вдруг в том самом окне, на которое я до того настроился, разразилось приветное мерцание. Четыре, пять… много… семь. Свет снова погас, и я мог быть уверен, что в этом ночном мире я доступен именно той паре глаз, ценнее которой ничего не было, паре слипающихся и, может быть, влажно грустящих сейчас глаз. И подавив в ладони желание шутовской отмашки, а тем паче воздушного поцелуя, я пошел домой мимо зияющих, темных окон. Некоторые сонно горели, в каких-то тлело что-то вроде ночников, но все они, а особенно те, что продолжали плясать перед глазами, как только их опускаешь, были глухи и тяжелы, как крышки канализационных люков. На эти крышки я особенно боялся сейчас наступать.
Домой я пришел поздно. Погрелся под теплым душем и быстро лег спать и, после того как встал после полудня и помечтал за завтраком, я все еще был в состоянии записать все происшедшее плюс несколько других воспоминаний, и все потому, что страх забыть, страх оказаться не всесильным еще дремал. Когда же он пробуждается, вся явь сходит в неуютную дремоту.
Уже вечером, когда при свете лампы я не спеша заполнял дневник (но больше штудировал прежние записи — такой неторопливой работы у меня, пожалуй, еще не бывало), во мне глухо стукнуло: а как же Шерстнев? Он был таким уютным персонажем моих записок, он был виновником этой ночи, но я ничего не ведал о его судьбе. Таким образом, он — оставаясь отсутствующим — стал моим парнем из Пэдлока, потому что какое-то невероятно лирическое место (что-то обмолвленное Юлией или все-таки один-другой поцелуй) вылетело из головы, и я еще не смел поставить выдумку на место утраты.
Однажды — дело было еще осенью — в поздний час его мама позвонила в нашу дверь: светлая, хрупкая, она вошла в коридор с ворохом избыточных извинений и недоверчиво озиралась, будто сын мог прятаться здесь же, в прихожей, под плащами. Шерстнев в этот день сказал ей, что будет у меня, и, когда стало чересчур поздно, мама упросила отца вывезти из дальнего гаража «копейку» и отправиться за сыном. Шерстневы были обескуражены, отец быстро понял, что сцена затягивается, и потянул маму за локоть, она горько озиралась на меня из дверей, будто хотела спросить, почему же я не с ним, раз уж завлекаю его в такие поздние приключения. А этот бесстыдник, которого в тот день я даже не видел, где-то куражился и читал стихи. И все-таки, если бы теперь его разыскивали, то непременно навестили бы меня.
С утра я бросился к нему домой. Веселый, розоволицый, будто основательно выкупанный, он угощал чаем Литке, который не обратил на меня никакого внимания.
"Две Юлии" отзывы
Отзывы читателей о книге "Две Юлии". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Две Юлии" друзьям в соцсетях.