— Только потому, что я никому не могу помочь.

Она положила теплую руку поверх моей:

— Моя мама придет только очень-очень поздно. А может, не придет совсем. Ты же можешь у меня сейчас задержаться?

Ее рука была так же проста, как любая другая. Теплая и немного влажная, я бы почувствовал то же самое, если бы накрыл одну свою кисть другой.

— У меня важное дело, — сообщил я, поднимаясь. — Ты же знаешь. Как от тебя пройти к детскому магазину?

Она сидела не шевелясь, со спокойной усмешкой на губах.

— Прости. Только не сегодня. Я обязательно приду к тебе в другой раз.

Я вздохнул, вышел в коридор и начал одеваться. Юлия не появлялась. Шарф, пальто, обувь. Подержав в руках шапку, я вдел в нее голову и крикнул в даль комнат: «До свидания!» Ответа не следовало.

Подобрав сумку, я шагнул к двери, и мне оставалось только выйти на воздух и раздумать о своем положении. Кажется, о нем было уже опасно думать. Но меня ждала чудная кузина. Замок открылся и закрылся, но дверь не поддавалась. Мне и не надо думать об этом. Как же так случилось, что я об этом узнал только сейчас? Бог сделал так, чтобы я прожил свою жизнь в угасающем ожидании Юлии, чтобы все текло само собой, а я блаженно ждал, как вдруг я узнаю, что никогда ее не увижу. Да открывается этот замок или нет? Вот будет потеха, если он сломался.

— Не трудись, — заметила Юлия Вторая, выходя из комнаты. — Там заперто.

— Тогда дай мне ключ.

— Я не хочу, чтобы ты уходил.

— Я ухожу на день рождения, ты же знаешь. Как я могу не пойти?

— Я тебя не отпускаю. Раздевайся и вернись в мою комнату.

Я остановил ее, вцепившись в предплечье. Ей стало больно, и она жалко улыбалась.

— Вот ты до меня и дотронулся.

— Я не хотел. Пожалуйста, открой эту дурацкую дверь. Зачем ты так делаешь? Вся семья меня ждет. Я бы понял, если бы ты хотела пойти со мной. Но не отпускать меня — это безумие.

Она покачала головой:

— Сегодня у меня безумие. Ты обещал поучить со мной итальянский.

— Итальянский? — удивился я.

— Ты же отлично в нем продвинулся, правда?

— Знаешь, я боюсь, что у меня нет никаких способностей к изучению языков. К психологическим вычислениям, к открыванию дверей, к умению ждать, к умению уговаривать, выбирать подарки — у меня нет ни малейших способностей.

— Тебе сейчас очень плохо?

— Сейчас я знаю, что один подарок у меня может получиться. Кузина просила именно мячик. Такой девичий мячик. Не для футбола, конечно, а чтобы бить им об стенку. В какой стороне магазин?

— Тебе очень плохо?

Я съехал вдоль стенки на пол и ничего больше не хотел. Она села недалеко от меня, опираясь спиной о трюмо. В коридоре до сих пор не был включен свет, и мне казалось, что это доведет меня до слез, ведь меня не видно.

— Знаешь, кузина — это, конечно, важно. Но ты дашь обещание прийти ко мне завтра. А ей в Москве не очень-то нравится. У них с Антоном уже была одна история года два назад. Она на первом курсе уже переводилась в Московский университет, потому что Антон там учился. Они собирались снимать квартиру, и родители Антона на все были согласны. Но потом они поссорились, — все-таки он большой лопух. А потом год-другой, и все в порядке. Вот так живут люди! Ты понял?

— Мне не только надо непоздно приехать, но и купить подарок. Если уже пять часов, то магазин будет закрыт. Я же вижу, что уже темнеет. Я даже могу запутаться в этом районе и уйти не туда.

— А что будет завтра?

— Завтра мы увидимся, — сказал я, не очень-то в это веря. Я не планировал обман, но мне казалось, что записать памятку о встрече будет некогда, как только меня выпустят, начнется суета. Если я оставлю для себя пометку, то прочитаю ее через пару недель, когда сяду приводить в порядок бумаги. Но и это не поздно. Теперь мне придется жить чем-то другим. Чем же это? Ведь, пожалуй, только запах этих комнат не похож на постоянное присутствие Юлии, только его медицинский оттенок, один только он пахнет ампутацией, и ни темнота, ни пришествие вечера, ни дворы малознакомого района не могут быть лишены Юлии, и даже в поцелуе, в его черничном варенье интересна только мысль о Юлии, даже когда им душат и когда в пальто становится жарко, все так важно, потому что каждую минуту прибывает свет от нее, а никакого отлива не случается, одна только вечная встреча, даже когда я должен отдышаться перед новым поцелуем; когда мне открывают дверь и, став горячим, я спускаюсь по лестнице и рискую новой простудой, сама простуда интересна, потому что это простуда в мире, где есть тепло и холод, где перепады температуры служат идее о ней, где все подчинено только ее законам, ее красоте, ее нежности; и даже там, где нет ее следов, в чужом дворе, в оправе мертвых машин и мусорных баков, заметна мука, что эти вещи обречены не быть ею, они окружают ее следы, простираются, как песчинки, так, как их построил сквозняк ее продвижения; горе для вещей не принадлежать единственному смыслу этого мира, ничего не поделаешь, приходится жить вопреки этому смыслу, жить вдоль него, не имея ни ценности, ни содержания, ни каких-либо сил; но помимо мутного и путаного горя оставленных смыслом вещей есть счастье ясновидения — она здесь была и всегда где-то рядом.

XXXVII

Учеба вдруг совершенно перестала меня интересовать. Когда-то я старался получать систематические знания, с удовольствием стенографировал лекции, успевая одновременно наносить новую запись — накипь праздного рассудка — в соседней тетради. Но вдруг показалось, что все снова серо и эта учеба, как в школе, — приблизительная инсценировка того, как бы учили людей, если бы было чему. Возможно, дело в том, что с середины второго курса начались не самые живые предметы. Но и во мне что-то происходило.

Шерстнев заметил, что я перестал импровизировать в разговорах с ним. — И что это значит? — Скучно сидишь в углу. Мне непонятно, зачем ты приходишь. Я не вижу разницы между тем, читаю ли тебе стихи или рассказываю похабный анекдот. — Для меня и нет разницы. — Еще ты стал злым!

Как многие люди, доверяющие пеньковому такелажу обыкновения, ничему странному я не придавал значения. Если бы со мной что-то происходило — что-то темное, — то все дорогие люди, знающие меня и следящие за мной, непременно бы мне помогли. Я был уверен, что мир полон волшебных помощников, как в ренессансных пьесах, где крутится толпа персонажей, произведенных на свет автором, чтобы занять всех актеров в любимой труппе, и все их дело — оберегать страждущих и помогать влюбленным. Вот тебе тугой кошелек, вот нежная записка, а здесь у нас запасы для финального праздника: белые гирлянды и жареные поросята.

И вдруг я узнал, что, возможно, моя роль не предполагает чьей-то помощи. Жизнь моя спутана и хаотична, в ней одно никак не следует из другого, а окружающие персонажи — в отчаянье ли ты иль весел — зовут тебя одним и тем же именем, мало смотрят в глаза и не меняют голоса. И хорошо бы еще это значило, что вы пребываете в рамках своих амплуа, а действие комедийной пьесы идет к счастливому завершению, но помощь, проповедь, подсказка мне больше не дарились, и я начал подозревать, что моя роль завершена, и я не так уж и важен, и автор давно тяготится моей бесполезностью.

Когда я появился у Шерстнева после пары месяцев нехорошего забытья — ослабленного сна, прогулов и полной утраты чувства времени (мои блокноты пустовали), он принял меня как ни в чем не бывало. На оргстекло письменного стола ставился большой заварочный чайник со свисающим из носика железным насекомым, процеживающим чаинки, ставилась пиала с конфетами — желтые сахарные шарики и несколько сросшихся с оберткой ирисок, две чашки с блюдцами и сахарница с одной ложкой. Поэт садился на стул, смотрел на девичьи фотографии под стеклом, смотрел в окно, поправлял стопку книг. Я садился напротив в кресло, стоявшее боком, локти упирались слева — в стекло стеллажа, справа — в письменный стол поэта. Мы около часа, как туннель под Ла-Маншем, налаживали тему для разговора (поговаривали, что строящие туннель рабочие шли с двух сторон и не встретились). Потом я замечал в нем что-то вроде брезгливого утомления от нашего чаепития.

— Знаешь, Шерстнев… Какой морской звук в этом слитом ш-ш-ш…

— Мне, Марк, моя фамилия нравится. Кстати сейчас из твоего имени получилась приставка «мнемо−», это что-то связанное с памятью, да? Но лучше делать из тебя Ремарков: «в янваРЕ МАРК», «в ноРЕ МАРК», — или «у стоЛА МАРК», «МАРК Скис», «Марк из-за помпы дур». Это, кстати, придумала Юлия. Просила придумать следующую строчку.

— Какая из них?

— Я вообще-то не разделяю. А что ты хотел спросить?

— Уже и не важно. Эта тема куда интереснее.

— Ты все-таки спроси.

— Не хочется. Это смешно. Я хотел спросить, как ты называешь эти «маленькие».

— Что?

— Листики чая, которые попадают в чашку.

— Ты удивишься, но я их называю «чаинками».

— Понятно, я и не хотел спрашивать. Мой папа их зовет «китайцами».

— Ну-ну!

Мы сидели без темы какое-то время. Я пытался слева от себя разглядывать глянцевую тень в стекле так, чтобы за ней не различались корешки книг. И все-таки: «Портер-тур», «Хождения под мухой»…

— А что ты имел в виду под моими импровизациями?

Шерстнев почитывал уже какой-то небольшой томик и неохотно отвлекся от него, почему-то мгновенно поняв, о чем я его спрашиваю.

— Я привык, что ты хорошо поддерживаешь разговор, не рассказываешь готовых историй, зато сразу реагируешь на все, что говорят другие, — шутишь, интересно продолжаешь тему.

— С трудом верю. А что ты делал в последнее время?

— Да много чего, все как обычно.

— Мне почему-то кажется, что все теперь другое. Ценности, которые жили независимо от меня, которым никогда ничего не угрожало, вдруг все куда-то подевались. Не могу ничего найти.