Я не стал ей говорить, что больше полугода оправлялся от той длившейся две ночи истории четырехгодичной давности.

Мы обменялись адресами электронной почты, причем оба прекрасно сознавали, что ни один не намерен писать ни строчки. С вечеринки мы пока, однако, не уходили. Кончилось тем, что я пошел ее провожать. Те же шесть-семь кварталов, тот же студеный проход по заснеженной Ривингтон-стрит, те же колебания у порога в глухой предутренний час. Даже сильнее, чем воспроизведение событий прошлой нашей встречи, меня поразило, с какой гладкостью и простотой одно влекло за собой другое, как будто и мои, и ее колебания были отрепетированы ради стороннего зрителя, который идет за нами по пятам, дабы напомнить, что, в соответствии с древней поговоркой, ни один нормальный человек не станет рассчитывать дважды войти в одну реку.

Дома у нее все по-прежнему. Та же перегретая квартирка-студия, тот же запах спрятанного кошачьего туалета, тот же дребезг входной двери, которая в итоге захлопывается, тот же разлапистый черный веер, притулившийся на подоконнике на манер чучела ворона, — я когда-то окрестил его Nevermore. Увидев, что я замешкался возле кухни, так и не сняв шарф и шапку, она произнесла: «Останься».

Ласки ее были точным повторением прежних, она сказала, как ей хотелось, чтобы я задержался на вечеринке подольше, только она этого не показывала — на случай, если у меня другое настроение: примерно это же она сказала и в первую нашу ночь, и хотя я знал, что все это закончится раз и навсегда к середине дня в субботу, я, как и в прошлый раз, отпустил тормоза. «Посмотри на меня. Посмотри и поговори со мной, просто поговори, прошу тебя», — произнесла она, и все, что я есть, все, что есть во мне, теперь принадлежало ей, бери и прячь на хранение, если вздумается, или выбрасывай, если так оно лучше, в мусоропровод. «Мне очень нравится с тобой в постели — лучше, чем со всеми, кого я знаю. Нравится то, что нравится тебе», — сказала она потом. Ей нравился мой запах, она хотела меня вот такого каждый день, и каждую ночь, и каждое утро своей жизни — так она сказала. Мне нравились эти ее слова, сопровождавшие наши ласки; в результате я и сам стал говорить что-то похожее. Я встал, взял ее на руки, посадил на кухонный стол — сейчас окрестим этот стол, сказал я. Лучше, чем со всеми, кого я знаю, повторила она.

После секса я сказал:

— Это судьба.

— Было славно, — ответила она, помещая все в должную перспективу и имея в виду: не будем преувеличивать.

А потом, сообразив, что могла меня нечаянно обидеть, добавила:

— Ты не изменился.

— И ты не изменилась.

— Уверен?

— Совершенно.

— Со мной с прошлого раза много чего произошло, — сказала она, когда мы устроились голышом на той же прежней кушетке. Мне понравилось это определение: «прошлый раз».

— А не скажешь, — возразил я.

— Уж поверь мне, произошло.

Значит ли это, что на сей раз она, возможно, и не сбежит, что она стала уязвимее, покладистее, что ее тянет к близости — из-за тяжелой травмы?

Слишком много вопросов. У нее есть друг, сказала она.

— Серьезно?

— Вполне.

Я не стал допытываться, как это соотносится с нами. Никакого «мы» не существовало. На следующее утро, когда я подчеркнуто начал одеваться, она заметила, что пока можно не уходить. Это «пока» — оговорка почти по Фрейду — сообщило мне о том, что скоро нужно будет уйти, это всего лишь вопрос времени.

После завтрака, так и не одевшись, мы разговорились. Да, она по-прежнему каждое утро занимается йогой. Да, я все так же играю в теннис перед работой. Нет, я никого не нашел. Ну и я тоже, сказала она, сводя этого друга в ничто. Оглядев комнату, я заметил, что узнаю ее кухонный стол. «Ага, запомнил», — сказала она, удивленная тому, что эта штука под названием «время» властна и над нами тоже. Она подошла к моему краю стола — я ел сдобную булочку — и, приметив мою зачаточную эрекцию, опустилась ко мне на колени лицом к лицу, обхватив мои голые бедра своими. Мне это очень понравилось. «Я всегда именно так про нас с тобой и думала, ты, я и сдобная булочка», — сказала она. «Почему?» — поинтересовался я, не подумав, что теперь моя очередь откликнуться эхом на ее слова. «С тобой мне начинают нравиться и я сама, и мои желания». — «А с другими?» — «Не до такой степени». — «А с ним?» — «С ним?» Так ей нравятся наши отношения? — спросил я в конце концов. «Всегда нравились — такие вот проходные, уклончивые, недолговременные», — добавила она. Они были тут, ее темные, цвета синяка губы, ее глаза, как дрели, — от их взгляда мне хотелось взрезать себя кухонным ножом, положить сердце на стол ее родителей, чтобы она увидела, как эта маленькая мышца корчится и крючится в ответ на ее интимные речи. Мы так и не оделись, и эти откровения меня возбудили, но ни меня, ни ее не обманули страстные поцелуи и то, чему предавались остальные части наших тел. Это был честный разговор перед расставанием, и даже когда она сжала в ладони мой член, приподнялась и впустила его внутрь, я знал, что время истекает. «Не закрывай глаза, пожалуйста, не закрывай. И если хочешь, сделай мне больно, мне все равно, все равно», — твердила она.

Потом, когда я уже оделся и мы обнимались у двери: «Дуться на этот раз не будешь?» — спросила она. Дуться не буду, ответил я.

Я узнал ее лестничную клетку. Помню, подумал, как все между нами вернулось в начальную точку: ночь, проведенная вместе, ничего не изменила, не уравновесила, и несмотря на то что от студенчества меня теперь отделяли многие годы и отношения, я остался таким же ранимым и уязвимым, как в ту далекую зимнюю февральскую ночь на последнем курсе, когда мы засиделись и в итоге рухнули на один диван и заснули после того, как две ночи подряд без сна переводили Оруэлла на греческий — это был наш общий дипломный проект. В нашем случае время ничего не изменило.

Когда я вышел из парадной на тротуар, одно случилось иначе: я не направился прямиком в ларек на другой стороне улицы за сигаретами. Я снова бросил курить. Она как-то раз пожаловалась, что ото всех моих вещей несет табаком. Я хотел показать ей, что покончил с прошлым и двинулся по жизни дальше. Вот только забыл ей об этом сказать, а теперь уже и смысла не было.

После этих выходных мы больше не виделись. Зато бесконечно переписывались по электронной почте. Я пытался показать, что давно освоил правило держаться на расстоянии (если ей хочется именно этого), что никогда не стану навязываться и останусь другом на удалении, которому нет нужды прикидываться, что он просто друг. Если она захочет, все это можно отлить в другую форму, а можно убрать с глаз долой, как убирают непроданную одежду с магазинной витрины, сваливают в кучу, а потом отправляют в какие-нибудь комиссионки или пострадавшим от урагана. «Дружба-уцененка», называл это я. «Неликвид», фыркала она.

Тем не менее в письмах мы оставались любовниками, будто в крови гуляла лихорадка. Увидев ее имя на экране, я терял способность думать про всех и вся. Прикидываться, что можно подождать, было бессмысленно. Я бросал все свои дела, закрывал дверь, если находился на работе, приглушал все звуки окрестной жизни и думал про нее, только про нее, разве что не повторял ее имя, а случалось, что и повторял — несколько слов сами срывались с губ, и потом я в точности воспроизводил их в письме в надежде, что они долетят до ее экрана и произведут эффект этих новейших медицинских препаратов, которые способны мгновенно подхлестнуть одну крошечную камеру сердца, никак не влияя на остальные три. То были не письма, а вскрики. Слова, которые бередили мне душу даже сильнее оттого, что я переносил их из тела на клавиатуру, которые вырывались из меня, будто стрелы, обмакнутые в кровь, семя и вино. Мне хотелось, чтобы эти слова вызывали в ней извержения так же, как ее — во мне, точно закопанные в землю бомбы, из тех, что приводят в действие дистанционно, когда ты ждешь этого меньше всего.

Дома, по вечерам, я перечитывал письма, полученные за день, размышлял над каждым словом и приходил в возбуждение, поскольку даже сильнее, чем сами ее слова, заводило меня, что возбуждение придется перенести на экран прямо по мере того, как оно заполняет мое чрево и чресла. Я выискивал нужные цепочки слов, как собака вынюхивает кость, а потом, отыскав или решив, что отыскала, трепещет от радости, даже если кость ей швырнули по чистой случайности. Стоило мне представить ее себе в тот поздний пятничный вечер после вечеринки, когда она сказала, что ей очень нравится со мной в постели, — лучше, чем со всеми, кого она знает, — и у меня возникало желание выкрикнуть, что не было в моей жизни минуты более значимой, чем та, когда она произнесла: «Смотри на меня, когда будешь кончать». Я признался ей, что именно это и было для меня особенным в той ночи: не то, что она знала всю мою подноготную и именно это ее знание возбуждало меня всякий раз, когда я думал о слиянии наших тел, а то, что мы смотрели друг на друга именно так, как ей того хотелось, — и она сказала мне, что ей этого хочется, в тот миг мы с ней были одна жизнь, один голос, одно большое вневременное нечто, раздробленное на две бессмысленные половинки, называемые людьми. Два дерева, сросшиеся по воле природы, влечения, самого времени.

Таково свойство электронной переписки. Мы больше откровенничаем и меньше сдерживаемся, потому что слова как бы вырываются сами и как бы идут не в счет, подобно тем словам, которые мы облачком пара выдыхаем в постели, от чистого сердца, но с толикой лукавства.

«Ты — моя жизнь», — написал я ей в конце концов. «Знаю», — ответила она. «Что, правда?»

«Конечно. Иначе зачем нам писать друг другу каждый день?»

Тогда я поведал ей, что то сдобнобулочное чувство, когда она опустилась на меня за столом у своих родителей, до сих пор заставляет меня твердеть одинокими ночами.

В этой сетевой переписке от одного к другому перетекала неведомая субстанция. В электронных письмах существовало некое «мы».