— Очень талантливый человек этот Нанни, но какой-то странноватый, мне от него даже жутковато, а тебе? — спросила мама, когда отец затворил входную дверь.
— Да, очень талантливый. — Остальное он оставил без внимания.
— И все же есть в нем что-то одиозное. Представляешь, в какой занюханной квартирке он живет? По мне, ему следовало бы найти симпатичную девушку и осесть здесь, на Сан-Джустиниано. Тут ему самое место.
— Может, и так, — сказал папа. — Но слишком уж он замысловат, чтобы польститься на местную мясистую неотесанную девицу. Не для них его красота и изысканность. Ему место в большом мире, в Париже, Риме, Лондоне, а не в рыбацкой деревушке.
Отцовское восхищение, в отличие от моего, было лишено всяческих задних мыслей. Я всегда завидовал полному отсутствию дымовых завес и уклончивости в его словах. Восхищение другим мужчиной он выражал прямолинейно и не наигранно. Более того, он хвалил Нанни с такой искренностью, что я понял: сам я никогда не говорил и не смогу сказать ничего подобного. Я бы скорее измыслил что-то безвкусное, отыскал бы тут врожденный дефект, там — дрожание рук, хотя бы даже ради того, чтобы никоим образом не выдать то, что испытывал всякий раз, когда, набравшись смелости, заглядывал ему в глаза.
В ту ночь, в полусне, меня вдруг начали донимать случайно услышанные мамины слова, на которых я не хотел сосредотачиваться, пока отвлекали другие мысли. Мне вспомнилась — или, может, приснилась — его «занюханная квартирка» над мастерской. Я знал про существование лестницы, которая вела наверх, но где и как Нанни живет — ни разу не видел. Мне хотелось посмотреть на его комнату, его вещи, обувь, одежду, дотронуться до его постели, халата, полотенца. А что если как-нибудь зимой, вместо того чтобы идти утром в школу — сесть на паром и явиться к нему? Приютит ли он меня, поможет ли просушить обувь, если день окажется дождливым, даст ли что-нибудь накинуть, пока сохнет одежда? Я бы с ним поработал, пообедал, прикорнул на его кровати в этом его колючем буром свитере, который на ощупь и на запах совсем как он, я поговорил бы с ним на грубоватом и священном языке вещей.
Когда Нанни принес готовые рамы и бюро, я не сразу понял одну вещь: у меня нет больше повода наведываться к нему. На следующий день я, как обычно, пил лимонад у него в мастерской, потом спросил, есть ли еще какая работа, а он покачал головой и ответил, что заказ моих родителей закончил. Выглядел он смущенно, неловко. Мне даже показалось, что он с трудом подбирает нужные слова. «Сделали мы бюро твоим родителям — может, хватит тебе уже тут ишачить», — сказал он наконец, добавив к этим должным словам должную долю и юмора, и смущения — чтобы смягчить удар. Его брат Руджеро старательно шкурил какой-то ящик, повернувшись к нам спиной, — но я понимал, что он ловит каждый звук.
— Так мне разрешалось сюда приходить, только пока я помогал выполнять наш заказ? — Меня так ошарашили его слова, что выразить свою досаду деликатнее я не смог.
— Ты мне здорово помог, — ответил он, уходя от прямого ответа, — и, кстати, здорово справился, даже твои родители с этим согласны.
Изумление на моем лице выглядело неприкрытым криком: ну зачем ты сказал маме? Выходит, не было у нас никакой общей тайны. Я попытался не показать, насколько опешил. Сильнее всего меня потрясло даже не то, что мама знала про мои визиты в мастерскую, а то, что она ни словом про них не обмолвилась. Ее молчание как бы бросило тень на эти мои посещения и подтвердило, что в них всегда было нечто предосудительное, скрытное. До этого момента я еще подумывал о том, чтобы обратиться к родителям с просьбой позвать Нанни взглянуть на наш обеденный стол и стулья, — они тоже выглядели ветхими и обшарпанными и явно нуждались в реставрации. Но теперь мама наверняка разгадает мой умысел и поймет, что это всего лишь уловка с целью наведываться к нему и дальше.
Я вернулся домой: ни слова, ни взгляда, ничего. За ужином взглянул на папу. Он тоже хранил непроницаемое молчание. Но что-то должно было случиться, весь вопрос — когда.
Однако дни шли, никто и не заикался о моих визитах, и чем дальше, тем труднее мне становилось произносить дома его имя. Когда его один раз произнесла мама — она попросила меня помочь ей переставить бюро из одного угла гостиной в другой (мы всё не могли найти для него подходящего места), — я сделал вид, что просто не расслышал. Однако при этом содрогнулся всем телом. Прозвучало имя — и я замер. Произнесли «Нанни» — и все бастионы, которые я понастроил вокруг этого единственного слова, разом обрушились. Если я услышу его имя зимой, уже в городе, я почувствую, как в затылок впиваются тысячи щекотных иголок. Мне очень нравилось его имя. Для меня оно значило гораздо, гораздо больше, чем для всех остальных. Никто не смог бы понять, а уж тем более объяснить, почему оно наполняло меня таким укромным восторгом, томлением и стыдом.
Однажды днем, незадолго до отъезда с Сан-Джусти-ниано, я зашел к Нанни после занятия с репетитором. Он был дома — голый до пояса, обрабатывал вместе с Руджеро большой ящик от буфета, лежавший на боку на булыжниках мостовой. Я позавидовал этому их ощущению покоя, жары, труда, древнего безвременного ритуала. А потом я произнес, улучив момент, когда мы остались одни, — и фразу будто вырвали из легких, ее было не удержать: «У меня никогда не было друзей, ты был моим единственным другом». Я выпалил эти слова, сам того не сознавая. На самом деле имел я в виду следующее: я был твоим другом, жаль, что ты мне больше не друг. Но этого я не добавил, мы просто обнялись, как всегда, а он произнес: «Scusa il sudore, прости, что я потный». Хотя именно его пот я и хотел ощутить на лице.
Об этом я родителям говорить не собирался. Они не поймут. Да и никто другой тоже.
К пониманию случившегося я приблизился только к концу зимы, когда вошел в кухню и различил запах скипидара, долетавший из открытой двери одной из кухонь нашего дома. Соседи перекрашивали там стены. Внезапно, не успев ни о чем подумать, я оказался в мощеном переулке на Сан-Джустиниано; я шагал вверх по склону сквозь палящий июльский зной, сапожная, скобяная лавка, цирюльня — каждый шаг отмечен предзнани-ем того, что подарит мне этот запах, когда я пройду мимо огромного углового камня там, где переулок изгибается, уводя дальше, к кафе, а потом к замку. В тот день я понял: скипидар был прикрытием, уловкой. На самом деле мне необходим был его пот, его улыбка, тон его голоса, запах его подмышек после физического труда на летней жаре. А потом, уже у нас на кухне, к непреходящему своему стыду, я вспомнил, что произошло между нами на следующий день после истории со скипидаром в норманнской часовне.
Мы собирались дальше работать над рамами. Вынесли два стула в переулок, сели лицом друг к другу, положили раму на все четыре колена, инструменты опустили на мостовую: большую стамеску, маленькую стамеску, крошечное долото, чтобы вычищать грязь из изгибов резьбы. Иногда, когда он напрягал руку, коленка его утыкалась в мою и оставалась на месте, пока он не ослаблял мышцы руки и не переходил к другой точке резьбы. Поначалу я отодвигался, но вскоре научился не дергаться. Иногда наши колени оказывались так близко, что выглядели близнецами, которые выросли вместе и радуются взаимным прикосновениям. Один раз, коснувшись его колена, я нарочно слегка на него надавил. Он отодвинулся. Чтобы его наказать и избыть обиду, я подумал о его наготе под передником — и мысль о ней мне понравилась. Я знал, что это нехорошо, даже неприлично, но удержаться не мог: мне нравилось смотреть ему в промежность.
Пока я предавался этим беззаконным мыслям, я вдруг понял, что он пристально смотрит на меня. Неужели он заметил, что, когда он встает, глаза мои блуждают по всему его телу? Обидел ли его мой пытливый взгляд?
Он вдруг оборвал разговор. Я пытался понять почему.
А потом увидел, что он смотрит на меня. И глаза у него были такими прекрасными и — это я заметил впервые — настолько густо-зелеными, что я не сдержался и поглядел на них еще. Обычно я старался никогда не смотреть на него впрямую, но сейчас он удерживал мой взгляд, и мне хотелось, чтобы он его удерживал, потому что тем самым он как бы отдавал приказ не отворачиваться, ведь именно поэтому взрослые и смотрят друг другу в глаза: смотришь в ответ — и уже не сбежать, не скрыться, потому что тебя приглашают смотреть, связь уже не разорвешь, а отвернешься — и она разорвется, и именно в этот миг я и понял, что все это время тосковал по его глазам, не по рукам, не по голосу, не по коленям и даже не по его дружбе, по одним только глазам, мне хотелось, чтобы так, как сейчас, он смотрел на меня всегда, потому что это было невероятно прекрасно — его взгляд задержался на моем лице, а потом накрыл мои глаза, подобно руке святого, которая сейчас коснется твоих век, лба, всего лица, — ибо глаза его раз за разом утверждали, что я — самое драгоценное существо в мире, ибо взгляд его был полон божественной милости и благодати, он как бы одаривал меня своей красотой и возвещал, что и в моем взгляде заключена та же божественная милость и благодать. И тогда, в одно из последних своих посещений его мастерской в затерянном уголке мира, я ощутил всю полноту счастья, надежды и дружества. Он смотрел на меня с жалостью, ведь мне скоро предстояло уехать. Я был его другом. Больше желать было нечего. Но что-то сломалось в тот миг, когда он произнес:
— Нехорошо так на людей таращиться.
Его слова вонзились в меня, как нож. Наш сокровенный обмен взглядами вдруг обнажился и рассыпался на куски, стал доступным любому, хотя не должен был быть ведом никому.
— В каком смысле?
— Взрослый уже, понимаешь, — поддразнил меня он. — Или нет?
Что-то холодное, отрывистое, почти раздражительное в этом резком ответе никак не сочеталось с нежностью и благодатью предыдущей секунды. Неужели я все это придумал?
"Энигма-вариации" отзывы
Отзывы читателей о книге "Энигма-вариации". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Энигма-вариации" друзьям в соцсетях.