– Я благодарю вас за старания и непременно спрошу совета, если почувствую в этом нужду, – не сдерживая раздражения, говорит епископ, и каноники поднимаются из-за стола – аудиенция окончена. Привычно кутаясь в капюшоны, они идут к двери, вновь ввергая епископа в недоумение, граничащее с обидой.

– Вы не хотите попросить у меня благословения? – напоминает он им о ритуале прощания. По их лицам он видит, что напоминание нежеланное и неуместное. Но ждет. И дожидается: отец Флавиньи первым опускается на колени, за ним следуют отец Шелю, отец Пардье и отец Моле. Кустод лишь склоняет голову.

Благословляя каноников, Арман ликует: капитул сдался почти без боя. Теперь он – хозяин этих мест.

– Они сказали: «Мы руководили епархией», Поль! Не несли слово Божие, не боролись с ересью, не обращали протестантов – за свое пребывание при дворе Арман на всю жизнь отвык от слова «гугенот» – слишком свежа была память о Варфоломеевской ночи, едва утишаемая милосердным Нантским эдиктом о свободе вероисповедания.

– И что же ты думаешь делать? – оглянувшись на наконец-то разгоревшийся камин, Ларошпозье закрыл окно.

– Как что? – удивился Арман. – Поеду по епархии, буду знакомиться с паствой. И пастырями. Завтра же и поеду. В Триез, это всего пара лье на юг.

– Пара-то пара, – осторожно говорит Ларошпозье. – Но дороги размыло, как бы не завязнуть.

– Не завязнем, – машет рукой Арман. – Дебурне, ужинать! Подай бургундского!

На следующее утро они отправляются в Триез. Погода благоприятствует – дождя нет, и даже тучи разошлись, позволив солнцу играть на уздечке лошади, на наперсном епископском кресте с пятью крупными аметистами, на застежке-фибуле, которой застегнут плащ Дебурне – камердинер правит, потому что кучер уже неделю в лихорадке.

– Тут полдеревни каждую осень в лежку лежит, – пожимает плечами Ларошпозье. – Лихорадка, куриная слепота, золотуха – у каждого первого. После дня Всех Святых мор начнется – соборовать не успеваем.

– А крестить? – вздергивает бровь Арман.

– О, крестить у нас отец Кретьен мастер! – с восторгом говорит Поль. – У жены сапожника все дети мёрли, не успев родиться. Только запищит – и уж умер. Троих похоронила некрещеными. Перед четвертыми родами пришла она к отцу Кретьену и давай умолять – пусть придет и подождет родов – чтоб, значит, успеть окрестить младенчика. Тот смилостивился. Родила она быстро, а окрестил он еще быстрее – за четыре минуты всю формулу обряда произнес! И все чинно, благолепно – ни купель не опрокинул, ни словечка не пропустил.

– И как он? – оборачивается Дебурне с облучка.

– Кто?

– Ну, младенчик-то? Умер?

– Нет, живехонек! Маргаритой окрестили, уже гусей пасет! – улыбается Поль.

Хорошее настроение длится ровно до момента, когда епископ заходит в домик отца Кретьена – тощего старикана с багровым носом. Священник суетится, предлагая им сесть. Армана преследует чувство, будто в доме есть кто-то или что-то еще, тщательно скрываемое хозяином от нежданных гостей. Впрочем, не совсем нежданных – в дороге Ларошпозье признался, что рано утром отправил в Триез записку, предупреждающую о визите.

Темная, тесная, покосившаяся церковь Триеза смущает его, но лишь до начала службы. Арман начинает мессу, привычно отрешившись от всего земного – он лишь проводник Божественной воли…

Он резко возвращается на землю, когда прихожане выстраиваются в очередь за причастием: те, кто показались ему стариками или детьми, вблизи оказываются мужчинами и женщинами разных возрастов – но на их лицах словно лежит слой темного масла, делающий на двадцать лет старше. Лишь подходя к причастию, люди будто сбрасывают с себя непосильный груз и на миг расправляют плечи.

Ему приходится сильно наклоняться – здешние жители куда ниже парижан – приземистые, худые фигуры, тусклые волосы, землистые лица… Он чувствует себя рядом с ними каким-то великаном, в груди копится горечь.

Наскоро попрощавшись со священником, Арман глядит из возка, как отец Кретьен и трое мальчишек-певчих машут ему руками. Самый маленький подпрыгивает, откидывая волосы со лба тонкой до прозрачности ручонкой.

– Нечего сказать – угостил, – ворчит Арман на обратном пути. – Дрянной эль и пирог с салом. Почему он горький-то такой?

– Это желудевая мука, – поясняет Ларошпозье. – Весной пирог будет без сала.

– Стихарей на певчих нет. Свечей мало. Алтарь голый, – продолжает перечислять епископ. – Что он от нас прятал, а, Поль?

– Да небось вином разжился, – пожимает плечами Ларошпозье. – Отец Кретьен подвержен…

Вновь выглядывает солнышко, и епископ замолкает, подставляя лицо под его лучи.


Через месяц список прегрешений клира пополняется еще многими пунктами.

– Почему служба проводится раз в месяц? – бушует Арман.

– Так, ваше преосвященство… – лебезит священник, – чаще не собрать – распутица. Дороги размыло.

– А зимой?

– А зимой – холодно. И волки, – разводит тот руками.

– А летом?

– А летом – страда.


– У протестантов нет ни страды, ни распутицы, ни морозов? – бровь изломалась на половине, Арман не обращает внимания на дым из камина, на иней в углах комнаты, на съежившегося в кресле Ларошпозье.

– Так ведь правда – то посев, то сенокос, то жатва, – бормочет Поль, кутаясь в плащ – очень уж выстыла комната. За время их отсутствия Дебурне никому не доверяет растопку, опасаясь, что сажа загорится и спалит весь дом.

– А гребень? – оживляется Арман, у него даже румянец вспыхивает на скулах. – Зачем отцу Барбозу гребень – он же лысый?

– Э-э-э… Наверное, экономка оставила, – Ларошпозье съеживается, ожидая бури.

Он не ошибся – Арман рвет и мечет.

То, что некоторые клирики пренебрегали обетом целомудрия, не составляло секрета от паствы. Регулярные визиты епископа в самые отдаленные приходы привели к тому, что и от него стало невозможно скрывать эту сторону жизни.

Дебурне знал, что из трех главных обетов – послушания, бедности и целомудрия – именно последний доставляет хозяину наибольшие мучения, так что не удивлялся бурной реакции на наличие «экономок» у священников захудалых приходов.

– Ну как-то так сложилось, это смертный грех, да, я ведь не спорю, Арман, – на Поле лица нет, и епископ впервые задумывается – а так ли неукоснительно блюдет обеты сам Ларошпозье?

– А невежество? Ведь вопиющее! – к облегчению друга, Арман переключается на другую тему. – Латыни никто не знает. Да по-французски читают еле-еле! Я спрашиваю у этого вашего отца Шамбона, как звали двух первых апостолов, так он мне отвечает: «Давид и Голиаф»! Ты представляешь? Дубина какая, а? А прихожанам каково?

– Этот отец Шамбон – побочный сын барона Пюираво, – сообщает Ларошпозье. – У него протекция, рекомендация – таких до половины клира наберется.

– Невежество, грубость, скотство, одним словом! – бушует епископ. – Тьма египетская.

За окном и вправду тьма – кажется, жирная черная мгла ложится брюхом на стекло и сейчас выдавит, вползет, поглотит все и всех – Поля, Дебурне, самого Армана…

– Арман! Что с тобой? – он видит сверху испуганное лицо Поля и деловитое – Дебурне. Слуга подносит к губам бокал с вином. От глотка в груди теплеет, взгляд отрывается от окна – что ему там померещилось?

Проснувшись на следующий день, Арман увидел посреди комнаты мальчугана лет десяти – рыжеватого и тощего, как соломинка. Ребенок поклонился как благородный, и одет был не по-крестьянски – в сабо, толстые шерстяные чулки, широкие порты и дерюжный шаперон – а в истертые добела башмаки и черного цвета чулки, куртку и кюлоты.

– Это Дени, – в дверях появился Дебурне со сковородкой. – Он дымоход прочистит. А то мы с вами околеем, зима на носу.

– Это прекрасно, – Арман потер руки и поднес ко рту, согревая их дыханием – камин, понятное дело, Дебурне сегодня не топил. – Садись завтракать, Дени.

Мальчик поднял зеленые прозрачные глаза и помотал головой.

– Я не могу – мне же в трубу лезть, – тихо, но ясно произнес он.

«Ему бы в певчие с таким голосом, почему я ни разу не видел его в церкви?»

– О, действительно, – улыбнулся Арман. – Тогда помолимся.

– Я протестант, – еще тише сказал мальчик и отвернулся к окну. Дебурне грохнул сковороду на стол. Потянуло жареным мясным духом – так, что у Армана приятно застонало в желудке. Дени сглотнул, тонкая нитка слюны потянулась от угла губ к воротнику. Поймав взгляд епископа, мальчик залился краской и торопливо вытер подбородок.

– Прочистишь – и поешь, – поскорее сказал Арман. – Я тебе оставлю. Тебе три или четыре? – он помахал надетой на вилку колбаской.

Дени ничего не сказал и принялся раздеваться. Оставшись в одних подштанниках, он полез в заплатанную торбочку за платком и большой не по размеру полотняной рубахой, испачканной в саже. Глянув на его зубчато-ребристую спину, Арман вздохнул и оставил мальцу все колбаски – кроме той, что на вилке. И приналег на хлеб, макая его в растопленное сало.

Дени облачился в рубаху, обмотал платком голову, закрыв рот и нос, и полез в камин.

Арман принялся за третий ломоть, когда вниз упал первый кусок сажи. Следом еще и еще, потом раздавалось только шорканье скребка да ходила ходуном веревка, спущенная в трубу с крыши.

Неудивительно, что тяги не было – куча сажи все росла, звуки доносилось все с большей высоты, а потом вновь приблизились. Держась за веревку, Дени выскользнул из дымохода, перешагнул через сажу – и свалился перед камином, чудом не напоровшись на чугунную решетку.

Когда Арман подхватил его, в лице мальчика не было ни кровинки. Синеватый оттенок кожи напугал Армана.

– Дебурне! Вина! Быстро!

Встревоженный Дебурне прибежал с бокалом, Арман содрал с мальчишки платок, шлепнул по бескровной щеке, раз, другой – наконец-то Дени открыл глаза.

– Вот… Выпей вина, – Арман осторожно влил в него пару глотков, поддерживая голову.

– Я… вас испачкаю… – прошептал мальчишка. – Я в саже весь.