Следовательно, оставался штурм – раз он столь явно оставлял инициативу ей. И тянуть было уже некуда – в предстоящих бурях ей требовалась опора.

Епископ, поглощенный работой, все же заметил и звон колокольчика, и тихий приказ служанке, отданный на итальянском, но появление перед ним королевы с чашкой в руке стало для него неожиданностью.

– Я решила немного подкрепить ваши силы. Это испанский шоколад, меня снабжает им отец Коттон, – сказала королева, протягивая ему чашку с чем-то ужасным. Темная, густая, отвратительно пахнущая субстанция!

Его чуть не вывернуло наизнанку, спазм накатывал за спазмом, в голове, как молнии, вспыхивали воспоминания.


Свист сутаны по дорожке – мимо него, притаившегося под яблоней…

Лувр, крыльцо, шиповник… Желтые глаза…

Черный силуэт в огненной вспышке… Занесенный кинжал…

Запекшаяся кровь на светлом затылке, обезображенном глубокой вмятиной, запах крови и чего-то тошнотворного…


Чашка вываливается из его ослабевших рук, летит вниз, раскалывается. Он падает на колени и слепо шарит рукой над осколками – в голове бьется: пропал… Пропал…

Он тонет, тонет, тонет, и кто спасет его?

Рука наталкивается на ее руку.

Хватается.

Рука сильная, теплая и дружеская.

Большое, теплое, сильное тело рядом – он кидается за защитой – укрыться в объятиях, спрятаться. Спастись.

Слиться, связаться, соединиться, совокупиться – порыв не требует объяснений, все понятно, ожидаемо, чаемо, желанно. Правильно. Естественно.

Традиция, обычай, закон – не прогонят, не опозорят, не сожгут.

Он прячется все глубже, все неистовей, подчинив своей воле ее крупное мощное тело, они движутся в едином ритме, он – спасаясь, она – спасая, задыхаясь и втискиваясь друг в друга, как голодные впиваются в хлебный ломоть, а жаждущие – пьют, два тела обретают друг в друге отчаянно необходимое сейчас – как жизнь, как воздух!

Спасен!

Мощная волна накрывает его с головой – перед глазами темнеет, дыхание не поспевает за несущимся за грань сердцем – каждая частица его тела умирает и воскресает заново. Наслаждение взрывается огромным багровым шаром, опять можно дышать. Можно жить.

Они одновременно достигают пика своего стремления, превратив две цели в общую, на краткий миг став единым целым – как только возможно меж двумя людьми.

Сознание возвращается к ним тоже одновременно. Обнаружив себя лежащими на ковре друг у друга в объятиях, она – с поднятыми юбками и уничтоженной прической, он – меж ее жирных белых ног, с задранной сутаной, с залитым слезами лицом, – оба испускают стон. А потом смеются.

Ее смех стихает первым, сменяясь сытой, довольной улыбкой.

– Арман… – рука на его затылке, ласкает, перебирает густые волосы, притягивает для поцелуя. – Арман… Perfetto… Не ожидала от вас такого неистовства.

Он гладит полную ногу, с радостью осознав, что самое трудное позади – он справился, и справился блестяще! С сожалением покидает теплую безопасность.

– Ваше величество, – глядя ей в глаза, ловит руку и целует в центр ладони, – я счастливейший из смертных. Невозможно найти слова, чтобы передать всю вашу красоту, которой я недостоин – так же, как Актеон, увидевший Диану…

– Ну, не больно-то много вы увидели, – подняла бровь женщина. – Познакомились только с нижней частью.

– В том здании, где красивы колонны, не менее хороши должны быть фризы и архитравы, – произносит он фразу из арсенала Анри Ногаре, обхватывая ладонью ее колено и медленно ведя вверх, – а роскошные капители изящно вылеплены и отполированы до блеска…

– Какое красноречие. Помогите мне подняться. Жеребец.

Чтобы принять вертикальное положение, ему приходиться опереться о стол: голова кружится. Он помогает ей встать и целует руку еще раз – почтительно.

Она понимает намек и отходит к зеркалу, собирая растрепавшиеся волосы.

– Вы не любите шоколад? – кивает она на разбитую чашку с успевшим застыть содержимым, выплеснувшимся на блюдце.

– Мне не нравится запах, – отвечает он безмятежно. – Не думаю, что смогу когда-нибудь к нему привыкнуть.

Глава 30. Быть или не быть? (24 мая 1616)

– Ваше величество, – голос канцлера Виллеруа дрожал и прерывался – то ли от чувств, то ли от возраста. – До сих пор мы управляли посредством финансов и хитрости. И то, и другое ныне исчерпано.

Епископ Люсонский тонко улыбнулся, но промолчал, ожидая реакции королевы. Совет подходил к концу, а решения, что делать с Конде, министры так и не предложили. У Виллеруа тряслась бородка, Силлери, казалось, спит с открытыми глазами, а Жаннин уже добрые четверть часа изучал письмо Конде, трепетавшее в его покрытой коричневыми пятнами руке. Чего еще ждать – кабинет министров на троих насчитывал больше двухсот лет.

– Мы не сомневаемся, что на следующем заседании получим достаточную и наилучшую помощь, господа, – мягко улыбнулась Мария Медичи министрам, тщательно избегая взгляда епископа Люсонского. – Всю ту помощь, какой мы могли бы располагать для того, чтобы дела завершились успехом.

После заседания министры отправились по домам, королева поднялась в свои покои, а епископ Люсонский проследовал в кабинет Леоноры Галигаи на антресолях. Раскланявшись с Элианом Монтальто – пожилым евреем-астрологом, которого Леонора прятала у себя в покоях ради составления гороскопа Людовика, епископ прошел в смежную с кабинетом спальню. Просунув руку за гобелен с Юдифью и Олоферном, он постучал в потайную дверь.

Дверца беззвучно распахнулась, и перед ним предстала Галигаи – в полутьме ее лицо казалось черным и блестело.

– Вы умывались кровью? – учтиво кланяясь, осведомился епископ. – Святая вода больше не помогает?

– Ах, доживете до моих лет – будете мазаться чем угодно, лишь бы унять мигрень… – простонала Леонора. – Это просто курица. Черная курица. Проходите, она уже ждет.

«Она» – разумеется, королева, а не курица – действительно пришла первой, как и всегда.

И теперь в нетерпении мерила тяжелыми шагами небольшую комнату, кровать в центре которой не оставляла никаких сомнений в предназначении помещения. Пылающий камин, обтянутые красным штофом стены, бутылка бордо и блюдо с виноградом, похищение сабинянок кисти Рубенса – все взывало к плотским утехам. Но Мария Медичи хмурилась и сжимала губы, обдумывая итоги сегодняшнего заседания кабинета министров – которые все больше походили на богослужения, ибо кроме упований на Всевышнего, там не звучало никаких здравых предложений.

Неужели Барбен прав и кабинет пора менять? Конде только этого и ждет – какого-нибудь ее решения, чтобы напасть – сначала с критикой, а потом и с войском, которое наберет на те полтора миллиона, что откусил в последний раз. Один потомок Людовика Святого затаился в Бурже, а другой в Лувре: ее сыну Людовику через четыре месяца исполнится пятнадцать. Уже два года он совершеннолетний. Пока сын не лезет ни во что, кроме охоты, но в стране достаточно желающих править от его имени. Это, конечно, не Люинь. Королева усмехнулась. Этот незатейливый господин неспособен на поступок больший, чем охрана ночного сна Людовика. Но в сыне она сомневалась – так ли он забит, ничтожен и лишен амбиций, чтобы противостоять любому честолюбцу, возникшему на его орбите?

– Арман, я поговорю с Людовиком сегодня же вечером, – выпалила она, повернувшись на еле слышный шелест бархатных занавесей, – ходил епископ бесшумно, как кошка.

– Да, ваше величество, – он припал к ее руке – сначала как верноподданный, потом – как возлюбленный – перевернув и целуя раскрытую ладонь. – О Люине?

– Дался вам этот тупица Люинь. Не будет Люиня – будет кто-нибудь другой. Хотя вы правы, Арман: надо потребовать от его величества расстаться с Люинем. Если он и тут проявит покорность, то я могу быть спокойна. Какое-то время.

– И сменить кабинет, – от взгляда коленопреклоненного епископа могло растаять и не такое пылкое, как у королевы, сердце. Она таяла и текла – уже были мокры юбки, впрочем, тут же оказавшиеся на полу вместе с платьем, корсетом, сутаной, дублетом, рубашкой, штанами, бельем и двумя парами чулок.

Кровать заскрипела. Сначала тихо и вежливо сетуя, потом перейдя на ворчливый речитатив, потом повысив голос до визга, возмущаясь попытками раскачать ее, сломать и отправить в галоп по ковру, повинуясь движениям сцепившейся на ней пары.

Словно услышав этот скрип, в дальних покоях Лувра ударил в стену кулаком бледный юноша, задохнувшись от гнева:

– Люинь, я не больше не могу! Я не выдержу! Когда меня каждое утро секут, когда мне не дают денег, когда каждого придворного, кто осмелится ко мне подойти, клеймят, как зачумленного – я терплю: она моя мать. Но этот выскочка – я ненавижу его! Мне кажется, ненависть копится во мне – вот тут, Люинь, – король стукнул себя в грудь, – и когда-нибудь взорвется.

– Вот здесь, сир? – Люинь приблизился и положил широкую загорелую ладонь на грудь короля.

Людовик не ответил, лишь прижал ее своей. Дышать и впрямь стало легче.

– Что бы я без тебя делал, Люинь, – тряхнул он локонами. – Боюсь, что она отошлет тебя.

– И что вы сделаете, сир? – спросил сокольничий, стесненно поводя широкими плечами: в тридцать семь лет возвращаться в родной Прованс ему совсем не улыбалось.

– Что сделаю? – вскинулся Людовик, затем взгляд его упал на семейный портрет. Покойный отец, мать с довольной сытой улыбкой, между ними он – длинноногий кудрявый мальчик, его сестры – Изабелла, Кристина и крошка Генриетта-Мария, и братья – Николя и Гастон. Гастону сейчас восемь, и он материн любимчик, бедняжка Николя скончался от оспы четыре года назад, Изабель замужем за испанским дофином, Кристину сватают за герцога Савойского, Генриетта-Мария учится читать… Гастону восемь.

– Н-н-ничего. Н-ничего я не сделаю, Люинь.

Он сдержал свое слово: ни когда всхлипывающая королева жаловалась на нелепые слухи, порочащие ее честь, ни когда защищала Кончини, ни когда сообщила о намерении сложить бразды правления и передать власть в руки ему, королю, ни когда упомянула, что хочет купить княжество Миранделло, чтобы там, в родной Италии, тихо доживать свой век, – Людовик ни словом, ни движением не вышел из роли покорного сына.