И она непрерывно говорила. Хвалила: странно, свысока, будто ставила хорошую отметку. «Я вас так ценю. Да, ценю…» Дразнила: «Ценю и… Люблю…» «Вас… Тебя… Тебя!» Что-то это ему все время напоминало… Да, вот оно. Теперь, когда ее нет рядом, сходство обрело лицо, глянуло призраком. Пришла. Вернулась. Это же Ада, молодая Ада его школьных лет. Те же похвалы свысока, тот же постоянный искус, то же беспокойство греха. Многословие порока. И он – ученик. И тогда, с Адой, и теперь, с Алисой. Ученик чародейки…

Рассказывала о себе. Несчастное детство, нелюбовь матери, предательство отца. Но так она об отце говорила, что чувствовалась тайна. Двойное дно. Нет, бездонная пропасть. Он ее бросил, но… Она его ненавидит, но… Слова не было, а любовь – была. И что, собственно, случилось? И кто кого предал? Это сейчас, в одиночестве, по дороге домой, в пустую избу, начались вопросы. Пока она была рядом – ворожила, завораживала, не давая опомниться, остановиться, задуматься… Что-то не верилось, что этот человек, мифический отец сложенного ею эпоса, способен был сломать ей несколько ребер (вариант: ударить головой об стену, так что она пролежала месяц с сотрясением мозга) – и всего-то за то, что она подала ему холодные щи. Нет, образ не складывался, хотя сказительница пела вдохновенно. А про мать она молчала. Ни звука. Тоже странно.

Зато стриптизу – верилось. Митя не первый год работал со студентами и уже знал, что в «джентльменский набор» современной барышни стриптиз входит обязательным элементом, опережая даже верховую езду. Все они, от 16 до 26, теперь стриптизерши, наездницы «от бога», брошенные жестокими отцами жертвы матерей – несчастных и ревнивых бизнес-вумен. Но Алиса обладала таким профессиональным самоконтролем в мелких движениях, такой стандартно-отточенной грацией жеста, такой гибкостью, что в стриптиз Митя поверил сразу и безусловно. Впрочем, он всему поверил сразу и безусловно, вот теперь только стал отходить… Смешно, – думал он, все уверенней шагая по лунной дороге следом за Дуремаром, – отходить, подходя к дому… И усмехнулся – непривычно для себя усмехнулся, хоть и горько, хоть и горестно. От предыдущей любови – к жене аспиранта – отходить пришлось чуть не год. Год, целый год быстротечной жизни – на то, чтобы увидеть в предмете страсти не чудо творения, а сильную, но грубоватую деваху. Плюс три года аспирантуры ее мужа, итого четыре года в костромских лесах, в коридорах института, на лестницах, в аудиториях и рекреациях МГУ…

Эти годы – в них причина его гибели. Как он гнал за ней на лыжах по крупитчатому мартовскому голубому снегу! Так волк гонит волчицу, догоняя, догоняя, догоняя… Но дальше – стоп. Что дозволено волку, то не дозволено научному руководителю мужа. Да и не хотела она его, хоть и играла. Играла. И время его ушло. Слишком долго он вожделел и слишком строго сдерживался. Сдерживать стало нечего.

И тут – новая любовь. Новое искушение, и опять – запретное. Она, стриптизерша, сумела его расшевелить, но не более. Желание жалило, но плоть не справлялась. За годы рабства, за годы жестокости, за годы нещадного подавления несчастная его плоть не просто отомстила. Она дождалась своего часа и сделала отмщение великолепным.

Сумею забыть? – думал Митя. – Ну, не забыть – такое мужчина не забывает, – так хоть не вспоминать ежеминутно, мучительно, с таким стыдом… Каким омерзительным он ей казался, каким слюняво-хвастливым, искательным, дрожащим, безнадежным в своей немощи старикашкой. Почти импотентом. Конечно, она утешала его, но этот профессиональный такт опытной женщины, терпение медсестры, с которым она позволяла ему все новые попытки, небрежная точность возбуждающих ласк, способных и из мертвого извлечь немного спермы… Нет, не думать. Не думать. И перед ним явилась следующая запечатленная картина.

Она все время слала кому-то эсэмэски. Связь то появлялась, то пропадала, но она упорно выпаливала свои витиеватые, неумело рифмованные графоманские тексты залпами, как зенитная артиллерия. Вспомни лучше, как ты испугался – впервые в жизни по-настоящему испугался. Вышел под вечер из избы, отошел к вольеру, оглянулся – и замер. На крыше плясала ведьма. Космы длинных волос развевались, и на фоне огненного закатного неба ее черный силуэт изгибался, корчился, подпрыгивал, тянулся к красному шару солнца, будто пытаясь схватить его то одной рукой, то другой.

Митя выронил тогда пустое ведро, оно со звоном покатилось по льду, и Митя пришел в себя.

Просто Алиса ловила связь. Просто поднимала повыше мобильник. И хохотала, хрипло, заливисто хохотала. Ей было весело, что она в такой глуши, что нужно прыгать на крыше, чтоб эсэмэски все-таки улетали. И прилетали.

Звук этого странного хохота снова заставил Митю зажать уши, обхватить голову. Не звук – всего только память о звуке…

«Да, – подумал он. – Вот влип. Хорошо, жив остался. Ох, если б не Волчек…»

И вспомнил о Лизе. Впервые за… он не знал, когда он в последний раз думал о Лизе. Да, она попадалась ему на глаза, ведь временами они даже жили вместе – то в Москве, то на даче. Но он не видел ее. И не думал о ней. А теперь вот вспомнил по-настоящему обоих – и Лизу, и Сашку. Вспомнил, потому что пришел в себя. И себя вспомнил.

И ему стало так легко, как давно не было. Может, никогда. Легко и не страшно.

Не страшно. Теперь ничего не страшно. Не страшно и не стыдно. И играть не надо. Просто жить. Съездить к своим – к жене и сыну. Быть собой – немолодым слабым мужиком. Не супергением науки. Не самцом. Не суперменом. Не секс-гигантом. Куда мне! Да и к чему? Мне хорошо здесь. Хорошо чувствовать под ногами скрипучий снежок, радостно видеть милые деревья. Счастливо, благоговейно созерцать вселенскую красоту – красоту неба, теплую, родную, добрую красоту зверей, тихую, тайную красу леса…

«Мне хорошо с собой, – сказал себе Митя. – Наконец-то исполнилось: мне с самим собой хорошо. Вот я один – и не один. Со мной – все. Все, что живет, растет, ждет весны. Все, что пережило эту страшную морозную зиму. И я ее пережил. И мне хорошо. Полно. Покойно. Радостно. Любовно.

Вот она, моя настоящая любовь. Не женщина – нет». Душа его, уставшая и покинутая, поникшая его душа взволновалась и запела. И внезапно сложились вместе слова:

Стоят влюбленные березы,

Лежат влюбленные снега…

Но тут слова кончились. Потому что кончилась и дорога к дому. В лунном свете чернела его изба. Прижавшись к сетке вольера, радостно смотрели на него волчата. Взвизгивая, подпрыгивая, вставали на задние ноги, приветствовали. Дождались!

* * *

Саша сидел за ноутбуком, второпях оставленным отцом. Так всегда. Только успел войти в дверь, смыть в теплой ванной запах зверинца и печного дыма – и унесся куда-то.

Студент распространил свою научную активность не только по всем университетам Старого и Нового Света, но и постоянно засорял своими файлами все компьютеры в доме – не только материнский, даже отцовский, хотя родитель появлялся в Москве нечасто и ненадолго. Саша любил отца. За доверчивость, детскую незащищенность, открытость. Все чаще сыну казалось, что это он – отец, и на попечении у него трудный ребенок. Подросток.

Сейчас нужно было посмотреть, не затесался ли нужный текст среди отцовских файлов… Чем черт не шутит: вдруг да найдется давно утраченный фрагмент статьи! Может, не стер? Сохранил? Отцовская безалаберность вполне это допускала.

Так, пароль пользователя. У отца пароль не перепутаешь: ноль. Да, просто ноль. 0. Наверное, так именно отец себя и ощущает. Нулем. Сашу кольнула жалость.

Посмотрим сначала рабочий стол. На нем, помнится, и было последнее сохранение искомого перевода – небольшого отрывка стихов Марии Французской. Саша не помнил, как вжился в роль трубадура прекрасной – в этом не было сомнений – и отважной дамы. Благородной дамы бретонской крови, преданной любви и красоте жизни, дамы Марии, перебравшейся через пролив к королевскому двору на Альбионе и прозванной там, на чужом берегу, Французской: Marie de France. И теперь у Саши была особая причина ждать весны. Ведь к концу мая расцветет жимолость – медовые облака поплывут в воздухе, раскаленном солнечными лучами. Рассказ о страстной и роковой любви Тристана и Изольды, переданный Марией, – древнейшая запись легенды. Дама назвала свое лэ «О жимолости». Да не она ли сама все и придумала? Уж слишком скромно начинает куртуазная поэтесса свое повествование:

Мне лэ понравилось одно —

Зовется «Жимолость» оно.

Правдиво расскажу я всем,

Как создано оно и кем.

Его я слышала не раз,

Нашла записанный рассказ…

Испытанный, древний прием. Вот бы доказать, что она, прелестная дама, не придумала, нет – и впрямь записала. Но вовсе не то, что слышала, и не то, что прочла, а подлинную историю своей собственной любви. Ведь по одной из версий Мария – сводная сестра английского короля Генриха II. Впрочем, имя ее неведомо: так она сама называет себя, и лишь однажды, в одной только строчке увидевших свет стихов: «Marie ai num, si sui de France»[10].

Изольду, жену свою, король по легенде прощает, Тристрама же обрекает на изгнание. А вдруг все было наоборот? Достоверно известно, что записывать свои лэ дама стала только затворившись в монастыре… а может, будучи насильно удаленной от королевского двора? Изгнанной? До той поры Мария и не думала писать, ведь она просто жила и любила, любила… Кого же она любила, эта неизвестная, эта незнакомка? И кем она была на самом деле? Кем приходилась Генриху – сестрой ли? Отчего в монастыре она оказалась в самом высоком сане – аббатисы? Одно ее лэ посвящено «благородному королю», другое – его старшему сыну, «графу Вильяму». Но и посвящение «благородный король» может относиться к нему же – ведь Вильяма, старшего сына Генриха, называли и так: «Генрих – Молодой король». Генрих-старший взял в жены Элеонору Аквитанскую…

Сесть под кустом жимолости на зеленую майскую траву, вдохнуть медовый запах розово-белых цветков, рогатых, как козочки – Chievrefueil, закрыть глаза – и узнать. Узнать любовь. Понять и ощутить ее… Увидеть даму – и услышать из розовых уст ее подлинное имя. Мария?.. Анна?.. Елизавета?.. Юноша грезил наяву, и образ дамы постепенно принимал черты матери – темно-золотые волны волос, узкие зеленоватые глаза, длинный прямой нос на продолговатом лице, белая кожа и нежный румянец рыжеволосой женщины…