Утро наступило нежаркое. Все было скрыто в тумане – Аликс сказала, что так всегда. Туман, а в воде – белые акулы.

А судьба действовала – жадно и быстро, точно так, как он сам.

С минуты на минуту приедет сестра, но вдруг звонит телефон.

Мать умерла в своей «Тихой гавани», и случилось это на рассвете, в тумане.

На оглашении завещания он не присутствовал, но, когда все вышли из кабинета семейного адвоката, по белому лицу Аликс и странной усмешке Лолы понял, что дело неладно.

Новое, недавно составленное завещание отдавало дом не Аликс – сестре. Судя по дате, изменения были внесены в тот день, когда он познакомился с русскими американками в Париже: черт, думал Джим, зачем было просить судьбу так громко, что материнское сердце услышало это за океаном! Точнее, за океаном и континентом! Мотивировка была лаконичной: сестра проявляла заботу. Находилась рядом. Аликс навещала считанные дни в году. «Родственные узы порвались, как и связи с Америкой», – вот и все.

А сестра улыбалась.

– Могу продать, – сказала она, нежно обнимая Аликс. – Мне этот дом ни к чему. Я его никогда особенно не любила. Владение, безусловно, престижное, но жить там я не буду, а сдавать не собираюсь. Некому. Да и некогда всем этим заниматься.

Лола с вызовом посмотрела на Джима. Она все знала, маленькая бестия. Так вот откуда эти черные кудри и брови… Цыганка, б…

– Сколько? – спросил Джим в своей легкой манере весьма обеспеченного человека, не желающего выставлять напоказ свое богатство. Эта манера была усвоена им еще в юности, в притонах Текстильщиков, и никогда с тех пор не подводила. Она внушала одинаковое почтение и в лучших отелях, ресторанах и казино Европы, и в низкопробных заведениях московских трущоб. – Сколько?

– Полмиллиона, – сказала сестра четко. Она заранее оценила его возможности и не пыталась это скрыть. Конечно, денег у него не было. Тем лучше: пусть мотивы этого проходимца станут ясны Аликс как можно скорее. Представился редкий шанс избавить ее от русского альфонса. И себя заодно. Спасибо тебе, милая, бедная мамочка!

– Я подумаю, – сказал Джим. – Ответ будет через двое суток.

Он прикинул: машина напрокат. До Лос-Анджелеса километров шестьсот, до Лас-Вегаса еще четыреста. Дороги тут хорошие, в одну сторону часов восемь. Сутки – на игру. Ну, пан или пропал!

Джим повернулся на каблуках и вышел не прощаясь.

Судьба его продолжала барражировать воды времени, как белая акула – воды Тихого океана под террасой Дома.

Через десять часов он был в Лас-Вегасе, среди призрачных огней и огоньков, под пологом тьмы игорной страсти.

Еще через восемь часов, осунувшийся, с колючей молодой щетиной, он использовал все основные возможности, от игральных автоматов – с них он начал – до рулетки и джек-пота. На самый конец Джим оставил то, во что он всегда верил, – карты. Судьба была благосклонна.

Итак, через восемнадцать часов деньги были. Пришел и взял.

Возьми, возьми еще! – не унимались они, но он не слушал. Запретил себе слушать. Он не был азартным игроком – просто очень опытным.

Десять часов спустя, на машине с шофером – нужно же было выспаться, в конце-то концов, – Джим подкатил к незаметному отелю на окраине Сан-Франциско.

Он принял душ, сел за столик в полутемном углу кафе-бара и стал думать. Теперь он мог это себе позволить.

Смутные чувства Джим старательно облекал в мысли. Рассматривал мысли порознь, словно ювелир драгоценные камни, складывал из них узоры, потом смешивал и снова перебирал, так и эдак поворачивая каждую в отдельности.

Этот дом был – не Дом. Он не хотел в нем жить. Вот что было главное.

Ему не понравился ни туман по утрам – туман, под покровом которого в прозрачной воде залива Дрейка сновали белые акулы, – ни скалы, ни галечные пляжи, ни секвойи, ни сам дом. Все это было чужое. Даже закаты. И если отдать за поместье деньги этой акуле – так почему-то он назвал про себя сестру женщины, – своим он не станет. А Джим хотел свой дом. Свой.

Он хотел в Москву.

И было еще одно чувство. Странное, незнакомое, оно долго не поддавалось опознанию, словно труп, вытаявший по весне из-под снега где-нибудь на обочине Кольцевой. Но Джим думал. Старался.

Ему было жалко женщину.

Какова магия сильного чувства! Сила ее надежды, радость исполненного желания… Ну, ничего. Пока живем тут недельку-другую, сделаю вид, будто я пришел навеки поселиться, с деньгами-то, и думаю о том, что надо бы теперь мне подарить тебе этот дом… Потом я повезу тебя в Москву, а тем временем все спущу на тормозах, верну тебя домой, и вы с мужем поделитесь друг с другом чудесными историями: каждый – своей. У твоего интеллигентного похотливого слабака наверняка найдется что порассказать. Дело наверняка было, и оно наверняка уже в прошлом, – в этом Джим не сомневался, зная мужские возможности своих московских ровесников, физические и душевные. А теперь как не рассказать да не покаяться! Да, вот такой уровень откровенности. Американский? А что? Полезное с приятным. Отблеск пережитого так укрепляет брак! Огонь нужно поддерживать… Сильные чувства, когда от них остаются такие маленькие безопасные теплые угольки, – хорошее топливо. Как бензин, когда нужно сжечь старые вещи. Разница только в том, что брак от этого тихого дозированного пламени не сгорает – не то что вспыхнувшее барахло. Нет, словно Феникс из пепла, восстает… А мой Дом меня все еще ждет – в городе, где я родился. В Москве.

Мимо прошла девушка, чуть задев его внезапно качнувшимся бедром, и Джим явственно ощутил, что пока восстает нечто иное. Значит, все как надо. Все путем!

* * *

В предрассветных сумерках уже не только трава, но и тропы скованы холодом. Все серебрится от инея, и туман не спешит рассеиваться.

Я выхожу после сна, полного запахами горячей поры, далекими звуками звенящего лисьего взлая, взглядами узких янтарно-зеленых глаз, близким дыханием… Что – сон, что – явь? Проснувшись, не сразу поймешь.

Но что тут понимать? Горячее, живое – всегда сон… Холодное, пустое – это явь. Жизнь. Моя жизнь. Теперь так.

После охоты я сажусь у норы. Жду. Смотрю, как проносятся мимо грохочущие гончие моих одиноких дум – всегда по своим блестящим тропам, не сворачивая, в вечной погоне – за кем? За чем? Ни разу не видела, как что-то поймали эти скрежещущие и воющие охотники. Где их добыча?

Может быть, увижу со своего высокого камня? Я легко вспрыгиваю на бетонную опору и смотрю. Видно далеко, но поезд уже скрылся за лесом.

Восходит солнце. Я смотрю, как поднимается из-за оврага, над соснами, красный круг, как малиновое пламя загорается алым, потом зеленым и золотым и, добела накалившись, взмывает вверх, в небо, словно голубь из голубятни.

А я все жду.

Пусто. В черных елях у насыпи перекликаются сойки – новый выводок, яркие, молодые, глупые. В березовой роще среди белых стволов мелькают черно-белые сороки, такие же молодые и глупые, как сойки. Увидев меня, стрекочут – бессмысленные трещотки… В ушах звенит непрестанный синичий писк. Скучно…

Высоко надо мной пролетает, переговариваясь, пара воронов. Двое, их двое…

Никогда, – говорят вороны друг другу.

А я все равно жду. Жду и сама знаю: никогда.

Хоть бы собака, чтоб испугаться, бежать, прятаться, путать след, нестись так, чтоб колотилось сердце, а хвост вился позади гордым флагом, чтобы лететь со всех ног, чтобы забыть, забыть…

Только не ждать.

Да хоть бы – охотник.

Как я жду его, охотника. Вспышка, гром – и наконец покой. Скорей бы.

Как я устала ждать.

3. Феникс (ноябрь)

«В этот костер феникс радостно кидается и сгорает…»

Древняя восточная легенда

Это была моя вторая ночь с любимой за двадцать лет.

А по сути первая – ведь двадцать лет назад, в ту ночь, которую Лиза проплакала у меня на груди, то затихая, то вновь сотрясаясь от рыданий, я еще не знал, что это плачет моя любимая. И единственная – та, что была, есть и пребудет. Нет, ничего этого я и подумать не мог. Молод был, и вся жизнь была впереди, и мнилось, что с настоящей моей любовью я разделен навсегда – океаном и «железным занавесом», но кто знает, все может быть, а вдруг…

Мне только странно было тогда, что я никак не могу успокоить эту непостижимую рыжую женщину, и страшно – вот как, наверное, жены и матери оплакивают своих убитых. Я лежал на спине, смотрел в потолок старого дома, ветер беспокойно гремел листами железной крыши, а она распласталась у меня на груди, раскинув руки, словно птица – легкая, теплая, безутешная… Она оплакивала убитую мной любовь, а я терпеливо ждал, когда же все это кончится. И хвалил себя за то, что остался на всю ночь, чтобы помочь ей вынести мой удар. И гордился своим благородством. Наконец, под утро, когда она затихла, забылась, я ушел, тихо притворив за собой дверь. Я сделал для нее все, что мог, – так мне казалось.

Закрыл дверь за своей живой жизнью, шагнул в едва проснувшийся мир, не зная, что и жив-то буду, только пока согревает мою грудь живая вода ее слез. Затворил за собой ту дверь – и пролежал на земле в беспамятстве целых двадцать лет – будто мертвой водой сбрызнули, а живой не хватило.

И вот, двадцать лет спустя, пришла наша благая ночь, и вся она была – любовь, и моя исстрадавшаяся жертва, моя добыча, моя награда, моя рыжая лисица, щедрая и бесхитростная, снова плакала у меня на груди – тихо и счастливо. Ее слезы текли и согревали мне сердце, и я наконец ожил. И проснулся.

В окно светило бледное утро первого дня предзимья.

Мы смотрели вместе в окно, мы пили вино из одного стакана, а потом, как и полагается в начале каждого дня ХХI века, открыли почту.

Я получил несколько писем. Последнее я открыл с содроганием – оно было от Аликс. Тема – «Квартира».

Аликс писала по-английски. Наверное, чтобы быть точной. Далее, чтобы избежать неясностей, следовал русский текст.