Наступила оглушительная тишина. Наконец поднял голову кузен:

— Ваши парламентарии нередко досаждают Вашему Величеству… — Смуглое лицо Ноллиса сияло пуританским огнем. (Я так и знала, что он бросится защищать эту инакомыслящую букашку, ничтожного Уэнтворта!)

— Но все же, мадам…

— Досаждают? Дело не в подлом Уэнтворте.

Сколько я царствую, они вечно подкапываются под меня! То право наследования, то замужество, потом королева Шотландская, притом постоянные вмешательства в денежные дела, в церковные…

— Но, мадам, они безотказно голосовали за все субсидии, потребные вашей милости…

— Потребные мне? Потребные им! Воевать за них, хранить мир для них, для их женушек, для их деток!

— Вам не следует сомневаться в их преданности! Или наказывать за честные речи о злоупотреблениях в церкви и государстве! — Он впился в меня взглядом и погрозил тощим пальцем. С ужасом я увидела на его лице печать двадцати с лишним лет, на которые он старше меня. Он казался старше самого времени. — Предостерегаю вашу милость, если вы вместо изменников-папистов начнете карать добрых людей…

— Пуритане и проповедники — не добрые люди! Это мятежные вредители, алчные, невежественные! Кузен, вы знаете, изуверы одинаково опасны для государства, что те, что другие! — Я страстно сжала руки, прошлась взад-вперед. — Помните сестру Марию — все для Рима? И вот приходит брат Эдуард, мир переворачивается вверх дном ради иной догмы? Нет, долой фанатизм! Во всем золотая середина! Давайте прикроем деликатно окна души, чтобы никто не подглядывал.

Снова молчание, но уже одобрительное. Верный Пакеринг вздохнул:

— А что с Уэнтвортом, мадам? Я бы предложил…

Боже, как я от них устала!

— С Уэнтвортом? Не трудитесь просить за него. Будет гнить в Тауэре, пока не раскается всей душой, на коленях.

Конечно, он не смирился, твердолобый самоуверенный фарисей, как все пуритане! Я разрешила ему любые удобства, вплоть до мистрис Уэнтворт — малышка вслед за мужем вселилась в Тауэр, и жили они там — за мой счет! — как у Христа за пазухой. Но я не смягчилась и его не выпустила. Его судьба во многом пошла на пользу парламентариям, вдруг обнаружившим, что не так-то им нужна свобода слова, и больше они ко мне не приставали.

Но в любое время найдется иная порода — чем больше их топчешь, тем упрямее лезут они вверх. Следом шла рыбка позубастей — некто Марпрелат, Мартин Марпрелат.

Что скрывать? Встреться мы сейчас, я бы со смехом хлопнула его по плечу, пожала руку и сказала: «Сэр, я, бывало, славно охотилась, травила зайца и кабана, гоняла и стреляла в лесу могучих оленей — но вы таки заставили нас побегать!»

А тогда мне было вовсе не до смеха. По правде говоря, я взбесилась, ибо в ушах моих по-прежнему отдавались грозные слова кузена, сказанные о Марии Шотландской: «Срази, или будь сражен!»


— Ваше Величество, вы звали?

— Нет, нет, спи, девочка, я разбужу, если нужно.

Милая девушка, новая фрейлина, внучка Берли Елизавета, в мою честь, конечно, и — о Боже! — снова кровь Сесила у меня на службе, дочь его любимой дочери Анны, сестры Роберта, так неудачно выданной за лорда Оксфорда, давно покойной. Я взяла девушку к себе, чтобы утешить после смерти матери, вместе с другой малюткой Бесс, Елизаветой Вернон, — сколько этих Бесси нынче развелось, видимо-невидимо! — но она осталась печальной и озабоченной. Замуж бы ей. За кого-нибудь из сыновей Пембрука? Нет, за молодого Саутгемптона — пустой малый, болтается с моим лордом, женитьба его выправит! Надо этим заняться, отбить моего лорда у собутыльников вроде Саутгемптона, отучить его выслеживать заговорщиков, ловчить с братьями Бэконами, чтобы мне осталось больше его времени и внимания… больше любви, больше радости…

Но прежде всего надо поймать этого пуританского разбойника, Мартина Марпрелата, он уже стоит нам поперек горла. Незримая рука пишет непристойности о церкви, обвиняет епископов, оскорбляет в сатирах даже меня. Народ голодает, беспокоится, шепчется, случились даже вспышки недовольства законным правительством, и если не схватить его, начнется мятеж.

Однако как его схватить? Никто не знал, кто он, откуда берутся трактаты, как попадают на каждый угол, в каждую таверну, в каждый карман. Все, что я могла, — напустить на него лучшие умы королевства и ждать, что будет.

Запертая в покоях дождем, я рассеянно играла в шахматы с моим дорогим лордом, когда Берли и Роберт вошли с докладом. Вездесущий Саутгемптон болтал в уголке с Вернон, новой фрейлиной, но и он умолк при их появлении.

С болью в сердце я увидела, что Берли снова в кресле-носилках. Впрочем, повадка его была по-прежнему суровой.

— Трактаты выходят из печатни в Лондоне, мадам, это мы узнали, — говорил Берли, — поскольку нашли их в Чипсайде и Хай-холборне с непросохшей краской. Мы взяли печатника — на исходе прошлой ночи он с другими работниками пытался перепрятать станок.

— Чудно! — воскликнула я. — Теперь недолго и до автора добраться, до этого самого Мартина Марпрелата, и уж тогда…

Я мстительно умолкла, оставив незаконченной зловещую угрозу.

Мой лорд вскочил и прошелся по комнате.

— И что тогда, Ваше Величество? — спросил он с деланным смехом.

Я взглянула на него. О, как хорошо, как любовь все дробит в осколки, всякую сосредоточенность, — но хватит!

— Его — в Тауэр, если не на галеры! Мы измараем его перо и его писульки, раз он грозится замарать наших священников и прелатов, самих князей нашей церкви. Такая же участь ждет всех тех, кто связался с этим подстрекателем, кто читал эти трактаты, хранил или передавал другим.

Он опять засмеялся, но каким-то диким смехом:

— А со мной, миледи, что будет со мной?

Сунул руку в карман штанов — я уже знала, что он оттуда вынет. Я не могла прочесть мелких черных строк на листке, который он мне протянул, но знала, что там написано:


«Послание Мартина Марпрелата в укор и ниспровержение всех рогатых господ, именуемых епископами, всех надменных прелатов, мелких антихристов, врагов Слова Божия, и свинского сброда ничтожных завистников, называющих себя викариями церкви…»


И он говорил о внутренних врагах?

— Дурак, дурак! — заорала я. (Отхлестать бы его по щекам!) — Неужто вам не дорога собственная безопасность, собственная жизнь?

Можно ли так ничего не видеть, ни о чем не думать, не видеть даже, что мы живем в карточном домике, что мы, власть, по воле Божьей устоим или падем вместе? Уберите епископов, уберите веру в истинную власть, исходящую от Бога! Уберите эту власть — и прощайте лорды, прощайте короли!

Я разрыдалась и вцепилась в молча стоящего рядом Роберта:

— Найдите Марпрелата! Если он и дальше будет марать прелатов, он вымарает все: и священников, и королей!


Его так и не поймали. Печатник под пыткой губ не разжал. Вот ведь упрямые безумцы эти пуритане! Но выборочные налеты на дома пуритан, преследование тех, кто звал себя «праведными», открыли нам их убежища, и мы наконец вырвали змеиное жало. После семи бурных выступлений, семи отдельных книжиц, каждая новая злоехиднее предыдущих, Марпрелата втоптали в землю, больше он ничего не писал. Но я приказала не ослаблять слежку. Головы и глаза гидры по-прежнему грозили мне и моему королевству. Они появлялись, появлялись отовсюду.

Ибо мельница измен в Дуэ вертелась непрерывно, и венец мученика оставался высшей наградой, какую Рим мог предложить юному семинаристу. Временами их пытались щадить — Рели велел не вешать одного священника в западных графствах, потому что этот малый жарко молился обо мне. Велел не вешать и вдруг понял, что негодник в свою последнюю земную минуту молил Бога вернуть королеву Англии в лоно католической церкви!

«Тут я сам вышиб из-под него лестницу, Ваше Величество! — мрачно сообщал он в письме. — Но, жалея его больше, чем гнусные паписты пожалели бы нас, я позволил ему висеть, пока не умрет, так что он не видел и не чувствовал, что проделывали с его потрохами и срамными частями, а другим пришлось».


Что ж, все какая-то жалость, которую большинство упрямо отвергало. Особенно один — упрямец — не то слово. Но душа его была полна красоты…

Морозной ночью я дрожал среди сугробов снега.

Внезапный жар меня объял, в груди тепло и нега.

Взор поднял в страхе, посмотреть, что тут пылает рядом:

Младенец дивный, весь в огне, моим явился взглядам.

Он лил потоки слез, но огнь, которым он палим,

В потоке слез не угасал, а разжигался им.

«Увы, — сказал, — едва рожден, пылаю я в огне,

Но хладные сердца возжечь кому же, как не мне?

Как я пылаю ради вас в огне своей любви,

Купелью стану, чтобы всех омыть в моей крови».

С тем он исчез из глаз моих, растаяли слова.

Я вспомнил, что сегодня день Христова Рождества.

Кто бы подумал, что иезуит может носить в себе такое? Конечно, он не был обычным папистом, попом-исповедником, этот Роберт Саутвелл. Он назвал свои стихи «Горящее Дитя» и, томясь в Тауэре, рвался в огонь. Само собой, его не сожгли — он был не еретик, но предатель.

Мужественный. Хуже, чем Кэмпиона, пытали его, целых тринадцать раз. И душа его цвела в этом кровавом саду, изумляя видевших. Подобно Кэмпиону, он шел на смерть, как на свадьбу, светясь от радости.

Но не считайте их мучениками. Он умер законно! В моей земле всегда будет только одна религия. А всем другим никакой пощады!


Лордам моим, народу, всего больше лондонцам, после ареста Саутвелла не по нраву было щадить папистов, а уж тем паче евреев. Месяцами, не допуская допросчиков, длили жизнь Лопеса — день за днем, пядь за пядью. Как-то в апреле выглянуло солнце, мне захотелось на реку. Грозил дождь, но я все же послала за моим лордом. Мы бы дышали воздухом в королевской барке, под королевскую музыку, а вся свита, следуя в другой барке, распевала бы мадригалы в честь весны…