— Эти люди строят коттеджи. Другим людям. Вы называете их "новыми русскими". У нас никогда не было такого… понятия "новый англичанин". Просто нувориши.

— Это одно и то же, — я попыталась отвлечь его от боли, пока мы не добрались до моего дома. — Откуда вы так хорошо знаете русский?

— Я учил, — просто ответил Бартон и, на секунду прикрыв глаза, перевел дыхание. — Я плохо знаю… Меня всегда интересовала Россия. История, искусство… Революция! Я мечтал приехать сюда. Хоть туристом.

Я удивилась:

— Так вы не турист?

И сразу вспомнила, как он сказал, цепляясь за сосну: "Я тоже здесь живу".

Но Пол уже немного обиженно ответил:

— Нет. Я приехал учить детей своему языку.

— Гордитесь тем, что английский стал языком международного общения? — спросила я с некоторой ревностью.

— Почему — горжусь? — удивился Пол. — Это не моя заслуга.

Вой пил позади нас внезапно стих, и мне почудилось, что сейчас за нами организуют погоню. Я оглянулась, положив подбородок на руку Пола. По дороге за нами тянулась неровными пятнышками узкая дорожка, и я ужаснулась: "Да из него сейчас вытечет вся кровь! Что я тогда буду делать?!"

Преследователей не было. За нами гнался только серый рак. Он тянул по небу длинные клешни и с каждой секундой подкрадывался все ближе, грозя обрушить на нас поток воды, от которого его свинцовый хвост разбух до гигантских размеров. Наверное, рак тащил ее в себе от самого моря, его исторгшего. Моря такого же серого и опасного, как он сам.

— Не смотрите на них, — негромко сказал Пол. — Они хотят, чтоб мы смотрели.

Я не на них, я на рака, — машинально ответила я и спохватилась: разве можно говорить такую правду?!

Бартон даже перестал хватать ртом воздух и совсем замедлил шаг.

— Я знаю, — неуверенно начал он, — у слова "рак" два значения. Вы о каком говорите?

— О том, что с клешнями. Он на небе, взгляните сами, — пристыженно пробормотала я.

Остановившись, он и вправду задрал голову, и я опять увидела его смешную макушку. "Сколько ж ему? — попыталась я угадать. — Он старше меня лет на тридцать, никак не меньше…" Потом выяснилось, что все же на двадцать пять. Но тогда это было также беспредельно.

— Да, — невозмутимо признал Пол, — это рак.

— Вы правда его видите?

Он взмахнул свободной рукой, обрисовав контуры нашего преследователя.

— Конечно!

А я-то думала, он слишком стар для того, чтобы увидеть. Дело было вовсе не в слабости глаз, просто для этого требуется особое зрение. Почему-то меня обрадовало, что англичанин обладает им.

Потеряв равновесие, Пол оперся о больную ногу и в первый раз за все это время застонал так тонко и жалобно, что мне даже показалось, будто этот звук издал кто-то позади него, а не сам Пол Бартон — здоровый и немолодой человек. Если б я была покрепче, то приподняла бы его над землей — так я подхватила его.

— О! — вскрикнул он. — Так нельзя! Тяжело.

— Чуть-чуть осталось, — пролепетала я. — Видите впереди желтый четырехэтажный дом? Там я живу. Этот дом построили еще в семидесятые годы, специально рядом с лесом. В нем поселили деятелей искусства, чтоб вдохновлялись.

— О, — вновь протянул Пол с каким-то непонятным выражением. — Вы — актриса?

— Что вы! Разве я похожа на актрису?

Он опять забыл о своей ноге и радостно разулыбался. Передние зубы у него были белыми и крупными. Когда он улыбался, верхняя губа поджималась, и Пол становился похож на зайца. Добродушного немолодого отца большого заячьего семейства. Вот только самого семейства у него не оказалось. Ему не у кого было погладить маленький пушистый хвостик.

— Вы — пианистка, — с облегчением сказал он, и я впервые пожалела, что никогда не училась музыке — так вдохновенно засветились его глаза.

— Я не пианистка…

— Нет? У вас очень тонкие руки.

Пол произнес это так певуче, будто читал верлибр. Голос у него был мягким, а как любой англичанин, какими они мне виделись, свою речь он наполнял модуляциями, и потому мне все время казалось, что Пол вот-вот запоет. Если б Бартон в самом деле пел, я бы сказала, что у него тенор. Но для того, чтобы решиться и запеть на улице, надо быть ненормальным, вроде меня. Пол, слава Богу, выглядел нормальным человеком. Хоть и видел раков на небе.

— Я не играю в театре и не играю на пианино, — ответила я ему. — Я выгуливаю за плату чужих собак и нянчу чужих детей. А в этом доме я оказалась потому, что мой муж был виолончелистом. Сейчас он живет в Париже. А эту квартиру оставил мне. Она очень большая. Очень-очень большая…

Его горячая рука отяжелела еще больше — это Пол сжал мои плечи.

— Муж, — повторил он безо всякого выражения. — Вы такая девочка… И уже — муж. У вас в России все не так. Я вот еще ничей не муж…

Мы посмотрели прямо в глаза друг другу, и что-то внезапно сдвинулось в моей голове.

— Пол, — спросила я, чувствуя, как она наливается жаром, словно перетекающим из его тела, — где вы живете? Вы не хотите снять у меня комнату? Я не возьму с вас денег! Мне просто страшно одной.

Глава 2

Моя квартира и впрямь была чересчур большой. Когда я заканчивала уборку, то уже еле дышала. Я предлагала Славе продать ее и купить мне маленькую комнатку в этом же районе. Деньги пригодились бы ему в Париже… И он понимал это не хуже меня, но все равно кричал, швыряя в чемодан белье: "Не заставляй меня чувствовать себя еще большей сволочью, чем я есть!"

Я и не считала его сволочью, ведь мы оба были несчастны вместе. Он от того, что женился на мне раньше, чем встретил на гастролях Жаклин, а мне казалось чудовищным, что я живу с человеком, при взгляде на которого у меня если и замирает сердце, то лишь от страха. Но мы оба тянули бы эту мучительную канитель еще долго и, может быть, так состарились бы и умерли, не освободившись друг от друга.

К счастью, Жаклин не собиралась приносить себя в жертву. Презрев возвышенные терзания наших русских душ, она села в Париже на самолет и прилетела в Москву, а оттуда в наш городок, названия которого во Франции не знали даже наши эмигранты.

Когда я открыла дверь и увидела на пороге Жаклин, меня охватила такая безумная радость, будто она хотела увезти в Париж не моего мужа, а меня. Даже не подозревая до этой секунды о ее существовании, я поняла все с первого взгляда. Просто прочла их немудреную историю в живых, выразительных чертах ее лица. Жаклин была немного старше и меня, и Славы, и это тоже радовало — мы оба были слишком детьми, потому и мучили друг друга.

Слава и впрямь казался насмерть перепуганным, нашкодившим мальчишкой, когда выскочил в переднюю и увидел свою французскую подругу. Его тонкое горбоносое лицо покрылось алыми пятнами, а длинная шея вытянулась еще больше. Он все лепетал: "Томочка! Томочка!", и прижимал свои изящные руки к пылающим щекам. Мне было смешно смотреть на него.

Наотрез отказываясь верить, что я не собираюсь убиваться от горя, Слава заставлял меня признаться в том, что я задумала и как попытаюсь ему помешать. А после разошелся и начал кричать, чтоб я не смела этого делать. Мне и самой казалось неправдоподобным, что я так легко отпускаю того самого мальчика, ради которого бросила медицинский институт и начала работать, лишь бы он закончил консерваторию. Наверное, сейчас сделала бы то же самое, потому что его талант любила по-прежнему. Но наслаждаться Славиной игрой я могла и прослушивая записи, для этого его личное присутствие было необязательно.

Если б он не был так талантлив и не умел околдовывать слушателей печальным голосом виолончели, в котором то и дело прорывалась настоящая страсть, я никогда не сделала бы шага первой. Но опьянение музыкой было столь велико, что я, очумелая фанатка, дождалась Славу после концерта у служебного входа, а когда он наконец появился, перегородила дорогу со своими садовыми ромашками в руках. Он удивленно посмотрел сперва на цветы, потом на меня и спросил неподобающе густым ангела голосом: "Это мне?" И неожиданно для себя я ответила: "Тебе…", словно мы давно были друзьями.

Но друзьями мы так и не стали.

Главное, что осталось в моей памяти от нашей не общей, но совместной жизни, это ощущение постоянного напряжения. Оно не проходило ни днем, ни ночью, я просыпалась с ним и засыпала, а сердце мое постоянно колотилось, как у мышки. Дожидаюсь Славу к обеду, я десять раз проверяла — правильно ли положила приборы и не остался ли в супе лавровый лист, потому что любая мелочь могла вызвать у моего юного мужа приступ ярости. И я считала, что он бывает абсолютно прав, когда кричит: "Неужели музыкант должен страдать от недобросовестности домашней хозяйки?! Почему ты не можешь освободить меня хотя бы от этого?"

От чего еще ему хотелось бы освободиться, он не договаривал, но я угадывала, что мое имя — не последнее в этом списке. И в конце концов пришел мой черед.

Помня мои юношеские депрессии, которые дважды заканчивались больничной койкой, родители требовали, чтобы после развода я поселилась у них. Большую Славину квартиру можно было сдать в аренду за хорошие деньги, которых у меня не было совсем. Но когда мама предложила это своим обычным просительно-категоричным тоном, я расхохоталась так, что ее рука невольно потянулась к телефону. Не помню, как мне удалось убедить ее не вызывать "Скорую". Вернуться к родителям значило для меня признать и свою болезнь, и свою беспомощность. И то, и другое действительно было во мне, однако я еще надеялась изжить их. Слава ничуть мне в этом не помогал. Сколько я его помнила, он и сам всегда был или на взводе, или в депрессии. Я нервничала с ним вместе, но в отличие от мужа не позволяла себе на ком-либо разряжаться, и тяжесть накапливалась во мне, давя на затылок. И я боялась, что однажды моя голова просто взорвется. Я всего боялась…