– Гляди, – кивнула Аксинья на детей. Их усадили на лавку у входа, поставили яств. Аксиньина дочь и Прасковьин сын уплетали блины, болтали о чем-то, смеялись. Шестилетний Павка не задирал нос перед четырехлеткой Нютой, рассказывал ей что-то, девчонка слушала, открывши рот.

– Отцовская порода, – покачала головой Прасковья, в глазах ее бегали бесенята. – Горазд уши бабскому племени заговаривать.

– Лопну, – погладил надувшийся живот Павка.

– И я, – поддакнула Нюта с набитым ртом. – Вкушно.

– Подите побегайте, – разрешила Прасковья. И Аксинья кивнула дочери: можно.

Матвейка после обильной трапезы побежал к Тошке, Никаша с Настей, заскучав среди взрослых разговоров, шушукались в повалуше – небольшой жилой пристройке, что по обычаю строилась для молодых. Женский визг, мужской шепот, установившаяся тишина, Аксинья прекрасно представляла, что происходило сейчас за тонкой стенкой. Бабы убрали показное веселье с лиц, поглядели друг на друга понимающе.

– Я только радуюсь. Жду, когда Настюха опять брюхата будет.

– Повеселела она.

– Молюсь каждый день, детей малых в доме хочу… Лукерьюшку бы пристроить замуж, в самом соку девка.

– А сватов к вам не засылали?

– Нету сватов… Вели разговоры со мной родичи Заячьи, с Александровки. Старший брат Георгия сыну невесту приискивает… Но дальше разговоров дело не пошло.

– Успеется еще.

– Староста с нами породнился, а для других, вишь, рылом, не вышли, – поделилась обидой Прасковья.

– Лукерья хороша как весенний цвет, найдется тот, кто пожелает сорвать…

– Как батюшка повенчает – ради Бога… И сорвет пусть, и лепесточки перещупает. – Прасковья зычно захохотала. – И стебелек скрутит в узел.

– Смачно ты выражаешься.

– Хорошее словцо и жизнь краше делает… Аксинья, слушай-ка, подруженька…

– Что? – Молодая женщина наклонилась к Прасковье поближе.

– Твой Матвейка… Возраст подходит, ровесники… И по нраву он мне…

– Матвей… Какая свадьба, мал еще! Не могу я о нем думать, как о взрослом, так и стоит перед глазами найденыш…

– Моги. Он на девку мою-то поглядывает, – цокнула Прасковья.

– Не замечала!

– Она глаз не поднимает, рдеет как маков цвет. А он-то зыркалки вытаращил… Вырос твой Матвейка. Обженить надо.

– Я поговорю с ним, Прасковья, – задумалась Аксинья, – рада бы породниться. Семен задумал Нютку с Ванькой свести. А я только смеюсь, говорю, когда это будет.

– Не успеешь оглянуться – и будет. Поверь мне, – вздохнула Прасковья. – А Семка-то не дочку твою сыну свому присматривает, на тебя слюни пускает…

– Параскева!

– Что Параскева! Я уж четвертый десяток лет Параскева. Помяни мое слово, тебя оседлать жеребец мечтает.

– Тьфу на тебя! – Аксинья разозлилась от откровенности речей подруги. Намерения соседа написаны на лице его, но обсуждать такое похабство она не в силах.

– Да не дуйся, сама знаешь, я прямая, все скажу в лоб.

– За то и люблю тебя, что ты без заковырок и шепотков говоришь… Пойду я, пора.

Они обнялись на прощание, довольные вызревшими брачными планами. «Женю Матвейку, в доме помощница появится», – лениво думала Аксинья, не ведая о том испытании, которое готовила ей жизнь.

Яркое февральское солнце надежно укуталось в тулуп из облаков, светло-серые рукава простерлись до горизонта, намекая на скорый снегопад. Аксинья быстро шла по улице, вдыхала приятно-морозный воздух, ощущая, как потекла быстрее кровь.

Натопленная изба встретила уютным мурлыканьем свернувшейся клубком Снежки.

– Дети не вернулись еще. Пора бы. – Аксинья по привычке разговаривала с кошкой, когда никто не мог ее слышать.

Хозяйке некогда было скучать: проверить вздыхающую тяжело корову, собрать яйца, напоить живность, помыть посуду. За вечерней суетой Аксинья потеряла счет времени…

– Я вернулся, – затопал в сенях Матвей.

– А Нюта… на крыльце осталась? – Аксинья постаралась отогнать тревожный холодок, поселившийся где-то в подреберье.

– Нюта не дома? Я давно не видал ее, мы с Тошкой. – Он замолчал, остерегаясь упоминать, как они с другом подглядывали за девками и молодухами, собравшимися в бане Якова.

Вся еловская детвора возилась у берега Усолки. Где покруче, катались девки и парни. В самом начале улицы, где берег полого спускался к замерзшей реке, веселились крохи.

– Нет ее… Матвей… – Аксинья сразу осела, подогнулись онемевшие ноги.

– Да ты чего? Заигралась поди. Что с ней случится-то?

Украдут разбойники, проломится лед, унесут хищные птицы… Хотела закричать Аксинья на весь двор, на всю деревню, чтобы дочка ее услышала и со всех ног прибежала, негодница, домой.

Втянула воздух. Растерла руками горячие щеки.

– Ты видел ее на речке?

– Да видел, она с Павкой была… и еще с кем-то… Да кто ж там был… горластый… – Матвей ходил из угла в угол, сжимал пальцы, будто помогало это ему вспомнить.

– С кем? Да вспоминай ты, дурья башка!

– С соседским… С Илюхой.

– Семкин сын. Может, у них во дворе заигралась. – Чуть отлег вихрь. – Ты к Прасковье иди да по сторонам гляди. А я к соседям.

Уже закрытые на ночь ворота распахнуты. Так, по-домашнему выскочила Аксинья, в домашней рубахе и летнике.

И соседские ворота нараспашку. И крик во дворе такой, что стынет сердце.

И кровь у крыльца. Отрубленная собачья голова с высунутым языком. Рядом скулят щенки, убиваются над мамкой.

Взъерошенный Илюха прижался к бабке Маланье.

И Катерина с очами, готовыми выскочить из глазниц.

Полураздетый Семен с кулем на руках выбежал к воротам.

Увидел Аксинью, застыл истуканом и кричит:

– Жива она, жива!.. Псину зарубил я!.. Ты прости меня…

Не куль, а девочка, дочка, Нюта, закутанная в тряпицу.

Туман, горячий и страшный. Пот залил глаза. Дрожь в руках, а дрожать им нельзя. Девочка моя, девочка. Да что ж с тобой сделали? Ироды. Прокляну навеки… да что ж это? Нютааааааа!

Аксинья то ли кричала вслух, то ли в голове ее проносились мысли горячим сплошным потоком.

– Ко мне в избу, ко мне…

Белое лицо. Белые руки.

Размотать окровавленные тряпки, ощупать деточку, кровиночку… Жива… Дышит… Только лицо бледное да дыхание трудное.

– Найди… Найди… Кувшинчик малый да с синей лентой… – Семен трясущимися руками искал, свалил с поставца чуть не все Аксиньины снадобья. До того ли…

Промыть рваные раны… Бедро правое порвано… Лохмотья висят… Бок… нет, царапина…

Она рыдала, кричала и тут же мыла раны, сплошным потоком лила травяной настой… И понимала, что мало того… Не выжить ее дочке… По капле вытечет из нее жизнь.

В расплывчатом тумане появился Матвей, побледневший, испуганный… Он что-то спрашивал, Семен ему отвечал, Аксинья совсем не слышала, бормотала что-то сама и не понимала сказанных ими слов, будто на другом языке говорили…

Умрет, умрет. Господи, помоги!

Видела у Глафиры, да боялась. Заговоры на кровь страшны, то ли поможешь, то ли навредишь…

Рука будто у пьяницы горькой, за печкой пучок стеблей с бурнатыми шишками… Помоги, мать-земля…

Кровь бежит, густая, темная, бежит, подлая, и нет ей остановки… Дочка все бледнее… Богородица!

Сложила крест из веток, раскрошила на раны.

– Дерн дерись, земля крепись, а ты, кровь, у рабы Сусанны уймись. – Не действуют колдовские слова. – Дерн дерись, земля крепись, а ты, кровь, у рабы Сусанны уймись.

Громче, увереннее, чтобы докричаться до матери-земли. Пощади дочь!

– Дерн дерись, земля крепись, а ты, кровь, у рабы Сусанны уймись! – закричала Аксинья, будто криком можно заставить уняться проклятую кровь. Зажмурилась, прижалась, бессильная, бесполезная, ничтожная.

– Останавливается, тетка, помогло! – Матвейка затормошил тетку, запрыгал на месте. – Дядька Семен, глянь!

Кровь текла тонкой струйкой, теперь остановилась вовсе. Коричневая корка, уродливые отметины на маленьком теле. Тени под глазами, полураскрытый рот.

– Это еще не все, уйдите, уйдите. – Мужчины непонимающе переглядывались. – Вон! Оба!

Откуда им знать, какие слова надо сказать Аксинье, чтобы вымолить на волоске висящую жизнь самого дорогого в этом мире существа.

Вжав лоб в жесткую лавку, на которой Нюта, четырехлетнее счастье ее, боролась со смертью, Аксинья шептала самые тайные слова, что поведала ей когда-то мудрая Глафира. Те слова, что могут отнять, а могут вернуть жизнь. Те слова, что до дна опустошают душу знахарки. Те слова, которые не отмолить.

* * *

После бессонной ночи Аксинья казалась себе глиняной фигуркой, что иногда лепил брат Федор. Корявая, измученная, бездушная, она хлопотала по хозяйству, готовила, мыла, терла, убирала в клети, где тоненько мычал теленок. И каждый миг бросала взгляд на лавку, где под одеялом пряталась Нюта. Ночью мать ловила каждый вздох, каждое движение девочки, бессвязно молясь Христу… и неведомым богам, которых батюшка величал бесами… Утром Аксинья осторожно влила в пересохшие губы капли молока, молилась, молилась, молилась…

– Она… выживет? – Матвейка умел задавать неудобные вопросы.

– Не знаю. Помолчи.

– Там… там, – он махал рукой на крыльцо.

– Скажи толком.

– Зовут тебя.

– Не нужен мне никто. Я не хочу от дочери отходить. – Она громко выругалась, как не подобает женщине.

Во дворе кто-то громко топал, натужно кашлял и, кажется, уходить не собирался. Аксинья вздохнула, кивнула Матвейке: мол, гляди за сестрой. Хлопнув дверью, вышла на крыльцо.

– Аксинья. – Семен застыл во дворе. Рядом с ним второе изваяние, маленькое, насупленное – сын Илья.

– Что хотел? – Лед с Усолки теплее ее голоса.

– Прости ты нас, Аксиньюшка. – Он прокашлялся, поклонился в пояс.

Тоскливый взгляд, взъерошенные русые волосы прилипли на лбу, будто летний зной на улице, а не зимний холодок.

– Простить… А можно за такое простить?

– Он по малолетству. Илья!