– Сходи, коли надо.

Лукерья и Матвей – жених с невестой, можно им наедине шептаться… А что больше позволят – так раньше свадьбу сыграют. Жаль, нельзя увидеть-услышать, о чем говорят они в хлеву. Только разглядела Аксинья, открыв дверь, чтобы крикнуть слова прощания Лукаше, что девка голову склонила, будто расстроена чем-то, и плечи ее вздрагивали. Или струи дождя так прихотливо обманывали глаз?

* * *

Среди ненастья, терзавшего Еловую, как-то незаметно прошел уход Семена. Обняв на прощание сыновей и мать, помахав небрежно жене, он пошел по раскисшей, расхлябанной дороге. Аксинья не увидела бы прощания, но Нютка стала дергать ее за подол, отвлекала от хозяйственных дел, вынудила подойти к окну.

– И куда это он? – прошептала Аксинья, самая не понимая, нужен ли ей ответ.

И тем же вечером непрошеная гостья ворвалась в дом с обвинениями и угрозами. Маланья, одряхлевшая за последнее время, без стука зашла в дверь и уставилась ненавидящими, стариковски-выцветшими глазами на Аксинью. Ноги плохо ее держали, она оперлась о стену и выставила вперед негодующий перст:

– Ты сына моего из деревни выжила своей похотью! На войну с ляхами пошел, оставил сиротинушек. Да обрушатся небеса на голову твою проклятую! Да сдохнешь ты со всеми выблядками рода твоего! – Что-то захрипело в горле, и она замолчала, набираясь сил.

Аксинья продолжала раскатывать тесто, находя в мерном однообразном занятии защиту от старухи. Возражать, проклинать в ответ, оправдываться – все бесполезно. Маланья в ненависти своей к Вороновым была последовательна и беспощадна. Не любила она мать Аксиньи, Анну. И дочь давно сжила бы со света. Да кишка тонка.

– Греховным телом своим мужиков из разума выводишь и рада тому. Ночами смеешься смехом сатанинским, я все слышала. И зарок ты дала, всех мужиков в Еловой к себе пристегнуть цепями бесовыми… Я все знаю! – Старуха хрипела, будто на последнем издыхании. – От Семки руки убери, а то я тебя изведу… И Бог меня не только простит, но и наградит.

Нюта уставилась на старуху широко раскрытыми глазами. Аксинья поняла, что соседка не остановится. Чем больше слов выпрыгивало из ее перекошенного беззубого рта, тем яростнее горели глаза. Старая, немощная, она будто наливалась силой нечеловеческой.

– Сам отступится – отпущу. А ко мне Семен вернется – не выгоню, – сказала негромко, да четко. Как полешко расколола.

Маланья поперхнулась злостью, вытаращила глаза – чисто баба-яга, – замычала что-то неразборчивое, сбивчивое, страшное.

– Тты… Ад!.. Гореть… Уууубью!

– Старая, все сказала? Домой иди. Докричишься, – спокойно сказала она.

– Да ты как…

– Матушка, пошли отсюда. – Тихая Катерина бесшумно зашла в избу, схватила за руку старуху. Юбка ее, заляпанная грязью со скотного двора, указывала, что она, не найдя старуху, побежала за ней, не переодевшись.

– Я-то за тебя радею, Катька… Вон стоит, улыбается, блудница.

– Пойдем…

Старуха вырвала руку:

– Сама уйду. Я предупредила тебя, Аксинья.

Старуха ушла, а злость, свивавшая в ней плотное гнездо из ядовитых речей, из проклятий и угроз, осталась. Аксинья поражалась тому, как дряхлая Маланья держала в кулаке сына, как запугала невестку, как могла одним своим появлением отравить воздух в избе.

Теперь Аксинья корила себя: почему не сдержалась, надерзила старухе, откуда тяга эта к разрушению? Лихорадочные обвинения Семена, его жестокие руки, его готовность поверить в злоумышления Аксиньи отрезвили. Будто студеная зимняя вода Усолки.

И сама Аксинья отступилась бы от Семена, чужого мужа. Страсть его поманила бабу, будто леденец ребенка. Думала, что стоит любых жертв тот огонь, что пронес Семен в сердце через столько лет. Ошиблась. Не огонь, а огарок был. Пустого подозрения было достаточно, чтобы обвинить в несусветном, в подлости, на которую Аксинья неспособна была.

Семен решил по-своему.

Всех мужиков звали воевать за землю российскую, выгонять поганых, освобождать Москву. Да не все соглашались. Кто отправлялся по истинному зову сердца, как Игнат-кузнец. Кто жаждал свободы и странствий, как Фимка. А Семен сбежал от жены, любовницы и матери. От скандалов, криков, издохших пчел и расплескавшейся похоти своей.

* * *

– Семен воевать с ворогом ушел… И нам уйти отсюда надо. – Матвей завел вечером разговор, искоса поглядывая на тетку.

– Да куда ж мы пойдем-то? Здесь я родилась, и ты родился здесь, и Нюта. Здесь и должны мы жизнь прожить.

– Я все детство скитался… В одних деревнях – лучше, в других – хуже. Знаю, что в городах привольнее людям живется, веселее. Тетка, везде жизнь есть.

– Не понять тебе, Матвей. Не выпустит нас мир[29], мы уйдем – кто за нас тягло платить будет, времена-то тяжкие.

– Отец мой… Матвей ушел ведь.

– Отпустили его, Гермоген решил, ради покоя деревни нашей… И деньгу он уплатил, а мы с тобой нищие, Матвейка. Яков не разрешит, и деревня против будет…

– Знаю я, что делать. Я в город на зиму уйду – копеек заработаю, и выкупим жизнь свою.

– А Лукаша, невеста твоя – она знает о твоих намерениях?

Матвей ничего не отвечал, его руки по обыкновению строгали какую-то деревяшку. Раз – и конь с гривой резной вышел из рук его.

– Душа в вещицах твоих, братич. – Аксинья взяла в руки конька и разглядывала его, поглаживала пальцами. – Чуешь ты дерево, чувствуешь его переливы.

– Не говорил я Лукаше ничего. И не скажу. Я…

– Ты что еще надумал себе?

– Не хочу я венчаться с ней. Передумал.

– Не ты ли мечтал о ней? Возле нее ужом вился, по следу ходил, приворожить хотел… А теперь сговор расторгнуть?!

Матвей встал и закружил по избе, словно пойманный в клетку волк. На его лице написана была решимость пойти до конца. Сказать. Признаться тетке во всем.

– Я чуть не сгубил ее.

– Лукашу? Не наговаривай на себя, Матвей. – Аксинья порывисто встала, обняла племянника, но он вырвался из ее цепких любящих рук.

– Ты сядь лучше. Мне так тяжелее…

– Села. – Она тяжело опустилась на лавку, поманила к себе Нютку, посадила на колени, обняла, словно для защиты от тех слов, что должна была услышать.

– Я отравил Лукашу… Словно бес одолел, шептал: «Найди, сорви, подсыпь».

– Да что же ты подсыпал? Зачем?

– Ты в книжице своей читала приворот, слышал я. И книгу открытой оставила. А там нарисован цветок с золотым венчиком и белым корнем. Я на Лисьем островке видал такой, когда с Тошкой рыбачили. Вот и сорвал.

– Матвей… Да зачем же… Я, я виновата, зачем обмолвилась. – Не раз Аксинья думала, что книга может наделать бед… Сбылись опасения.

– Хотел, чтобы нежно глядела на меня…

– Трава та ядовитая, кусочка довольно, чтобы человека сгубить.

– Дурная у нас порода… думаю я. И дурная слава здесь.

– Матвей, не так все…

– Не хочу я здесь жить. И Лукашу видеть не хочу. Тошно мне, как гляну ей в глаза, так вспоминаю, что наделал.

– Жива она осталась, обошлось все, не уморил девку. Так и не гневи Бога, помолись, успокойся, пройдет все – перемелется, мука будет.

– Не успокоится. Не хочу свадьбы.

Матвей закончил свой бег по избе, вновь взял деревяшку и стал выстругивать что-то замысловатое. Утром Аксинья разглядела брошенную в угол фигурку девы с длинными волосами, из-под подола с ниспадающими искусно вырезанными волнами, торчала тонкая ножка. «Вся тоска твоя здесь», – прошептала она и спрятала фигурку в полотняный мешок для трав, засунула подальше в сундук со своей одеждой.

4. Сход

Марфа ходила мимо, не здороваясь с соседкой. Многое сблизило их с Аксиньей за последние годы, но рассказы Маланьи о «бабе-змее, приворожившей сына» разлетелись по деревне, как мошка по влажному лесу.

Сухо кивнул соседке Георгий Заяц, Тошка реже теперь наведывался к Матвею, Нютка приходила с гуляний зареванная, а однажды у ворот своих Аксинья увидала дымившуюся еще кучу человеческих испражнений. В глубине души она знала, что Матвей прав – в родной деревне жизнь Аксиньи превращалась в хождение по темному, полному чудищ лесу – так и жди: закричит, пугая, дурным голосом или нападет из-за угла, вгрызется в горло. Но заставить себя покинуть Еловую Аксинья не могла.

Отчий дом.

Своя земля. Каждая ее пядь до боли знакома.

Уехать – предать отца. Предать мать. А она и так причинила им много боли. Пусть хоть в том мире ждет их скудное утешение от осознания того, что дочь Аксинья, внуки Матвей и Сусанна не бросили родной дом.

Да и куда идти? Без денег, без лошади, без родичей, готовых дать кров.

За этими безрадостными размышлениями день плавно клонился к концу, горшок с горохом томился в печи, дожидаясь появления Матвея и Нюты. В избе сгущалась темнота, с запада пришли темные тучи и сильный ветер. Аксинья шила рубашку дочери и прислушивалась: когда же раздадутся шаги.

Она не была наделена терпеливостью, и скоро костяная игла выпала из пальцев. Закрыв волосы убрусом, плечи – платком, она уже на пороге услышала крики. Неразборчивое шипение Маланьи, детский визг, гомон толпы. На улице Еловой столпился народ. Он окружил четверых: Матвея с исковерканным яростью лицом; валявшегося в грязи Илюху, старшего Семенова сына; зареванную Нюту с кровяными разводами на лице, в разодранной накидке; кричавшую что-то толпе Маланью.

Почему-то слова не долетали до Аксиньи, все казались немыми, разевавшими рот в бездумном тщании сказать что-то вразумительное. Попытки их оставались безуспешными, губы кривились, округлялись, обнажали зубы, но звуки оставались неслышимыми… Нюта бросилась к матери, вжалась в ее сострадательные ноги, зарылась лицом в юбку, беззвучно затряслась, передавая родительнице глубину своего страха.

Аксинья прижала правой рукой к себе дочь, а левой махнула Матвею. Тот не смотрел на тетку, он плавил взглядом русоволосого веснушчатого мальчишку, нависая над ним громадой.

Перевернул Илюху на живот, попытался стянуть порты. Туго затянутый пояс мешал ему, толстый армяк путался под руками, и Матвей довольствовался тем, что задрал одежу вверх, а порты оставил на мальчишке. Маланья причитала рядом, наскакивала на Матвея, пытаясь оттащить его от внука. Разевала рот в сторону толпы – видно, призывала на помощь людей. Еловчане оставались неподвижны.