– Ты это… прости меня.

– За что?!

– Ну… за тот разговор… у березы. Ты ведь… не поэтому?

– Да ты что! Нет, и не думай так никогда!

– Не врешь?

– Нет. Даже не вспоминай!

– Ты… ну… ты ведь не станешь… опять?

Она замотала головой и тихо сказала – совсем по-детски:

– Я больше не буду.

– Вот и не надо!

– Я… Ты знаешь, я туда пришла когда, ничего такого и не думала! А потом…

– Не надо! – сказал он. – Не надо, я знаю.

– Что ты знаешь?

– Знаю.

Он отвернулся, но она увидела.

– Да. Вижу. Больно? – И провела ладошкой ему по мокрым глазам, по заросшим щекам. Потом по голове погладила, словно медведя ручного. – Ле-еший… Прости меня.

– Да ладно. Ты только…

– Хорошо.

Царапнула сухими губами – поцеловала – и ушла.

Он стоял и смотрел ей вслед. Так и не оглянулась. «Просто боль, знакомая, как глазам ладонь./Как губам – Имя собственного ребенка»[2]. Вон оно как.

Вечером, после бани, долго сидели за столом. Пили водку, ели пироги с грибами и брусникой, хохотали, как сумасшедшие: они-то трое знали, отчего разбирает их истеричное веселье, а Серёга с ребятами – нет. Но тоже за компанию веселились. Пытались петь, но ничего не вышло: Серёге медведь на ухо наступил, Марина только хрипеть могла, а Лешему не пелось что-то. Одна Татьяна орала в голос что ни попадя.

– Танька, да не вопи ты! В Полунине слышно! – урезонивал ее муж.

– А пусть слышно! Ты, мороооз, мороооз… Не мороооозь меняяаааа…

И правда, напились. Марина смотрела влажным взглядом – будто сейчас заплачет, но не плакала, а улыбалась. Тоже опьянела.

– Лёш, мы хотим послезавтра уехать, тетя Маша сказала, катер будет, – внимательно взглянув на Лёшку, – сказала Татьяна.

– Леший! А как же ты? Уедем-то? Ведь заскучаешь, а? Заскуча-аешь! – пьяный Серёга погрозил Лешему пальцем.

– Правда, Лёш, и как ты тут живешь один, не представляю, – вздохнула Танька.

– Не знаю, привык.

– А зимой как?!

– Ну…

– А поехали с нами!

– И правда! – встрял Серёга. – Поехали! Что ты тут один куковать будешь!

– Да я попозже собирался… – ответил Лешка.

А сам подумал: может, и правда – с ними поехать? Представил, как пусто будет в деревне, тихо. Тоскливо. Марина… Потом представил другое – московскую двушку-хрущобу, тесноту, вечно ворчащую мать: «Опять картинок своих понатащил, и так повернуться негде, ну коне-ечно, мы ведь ще-едрые какие, нам квартиру отдать, что раз плюнуть, жил бы как барин, так не-ет, прости господи, какую квартиру отдал этой заразе, сожрала, не поморщилась!»

Вздохнул. Нет, уж лучше здесь.

– А давай ты ко мне поедешь?

Все повернулись к Марине.

– А что? У меня места много, будет у тебя мастерская.

– Точно, Лёшка, поезжай, – Серёга пихнул его локтем в бок. – Давай, не теряйся.

– Да ладно тебе! – отмахнулся он, а сам думал: это она серьезно, что ли?! Прямо как мысли прочла.

Марина улыбалась. Татьяна же вертела головой – то на Лешего, то на нее, потом залпом допила водку и опять заголосила:

– Миленький ты мой! Ва-азьми меня с собой…

– Танька не ори. Песню портишь. – И Марина пропела сама тихонько, хриплым голоском: – Там, в краю далеком… буду тебе… чужой…

И больше на Лешего не взглянула.

Наконец угомонились. Лёшка пошел к березе. Сел на теплый ствол, задрал голову к небу – луна восходит. Ну да, вчера ж полнолуние было. Сидел, смотрел в круглое лицо луны, сначала красное, потом посветлевшее до серебра. И казалось ему, что лунный свет постепенно льется прямо ему в душу, а темная тоска, разбавляясь потихоньку, слабеет, клубится мутными кляксами – как черная тушь, выпущенная в воду. Вот пришла бы сейчас Марина… Сидели бы вдвоем, души свои в лунном свете обмывали.

Что-то зашуршало по траве, Лёшка вздрогнул, но не Марина пришла, а кошка. Сверкнула зелеными глазами, муркнула вопросительно, опершись лапками на колени – дескать, можно к вам? Ну, давай. Запрыгнула легко, пободалась пушистой головой и улеглась клубочком, легонько перебирая передними лапками, – тоже пришла на луну смотреть. Лёшка гладил мягкую шерсть и вздыхал: Марина… Не придет ведь?

И не пришла.

Утром увиделись только – у колодца. Подошел, помог ведро вытащить. Постояли, посмотрели друг на друга. День опять выдался яркий – небо аж звенело голубизной.

– Жалко уезжать! – сказала Марина.

– Да, такая погода…

– Но лучше уехать.

– Да, пожалуй.

– А ты?

– Не знаю. Я еще хотел пару недель побыть…

Марина опустила голову, вздохнула:

– Ты помнишь – я вчера говорила?

– Насчет того, что…

– Ну да. Так я серьезно.

Леший смотрел на нее. Потом все же выдавил из себя слова:

– Ты же понимаешь, что я не смогу… рядом с тобой… просто соседом жить.

– Так я ж тебе не комнату сдаю! – Марина мотнула головой. И прямо в глаза взглянула.

– А что? – не понял Лешка.

– Сам решай.

Повернулась и ушла. И ведро забыла. Лешка постоял-постоял, подхватил ведро, отнес. И как задумался там, у колодца, так целый день и думал. Понимал: если сейчас с ней не поедет, то никогда уже не решится. Ходил, вздыхал, бормотал сам себе: «Вот и думай, вот и гадай, то ли клыкастый, то ли рукастый, то ли зубастый?..» К концу дня опомнился – а рюкзак уже собран. Махнул рукой, упаковал картины, увязал. Дом прибрал к отъезду. Решил. Что решил – сам не знал. И всю ночь не спал – вздыхал, ворочался, потом в огород вышел, слушал, как дышит ночь. А утром проспал. Пока метался – не забыть бы чего! – они уже вниз сошли, к причалу. Засвистел им сверху – вот он я! Увидел, как запрыгали мальчишки, Серёга с Татьяной руками замахали, а Марина как смотрела на воду, так и не повернулась. И только когда спустился – за руку взяла, сжала крепко. И он вдруг таким дураком себя почувствовал: господи, и чего мучился! Вот же – ничего больше и не надо: просто чтобы за руку взяла. Хоть тушкой, хоть чучелком – вспомнил анекдот про попугая. Чучело ты и есть!

Пришел катер, тарахтя мотором. Загрузились, отвалили. Поплыла назад гора с березой-пятисвечником, изба с кошкой на крылечке, тетка Маша с овцами, бывшая школа с забитыми окнами. Когда проходили косогор над омутом, посмотрел, на Марину – как она? А она ничего, нормально. Только брови сдвинула – задумалась о чем-то.

– Не пойдешь в каюту-то? – спросил он.

– Нет, я лучше наверху…

Он увел ее на корму – там хоть не так ветрено – сел рядом, обнял за плечи, прижал поближе, заглянул в лицо. Тонкие морщинки у век, а в глазах – туман: будто что-то вспомнить силится. И тихо так проговорила, задумчиво, медленно:

– «Ты говоришь – не надо плакать. А может быть, и впрямь, и впрямь не надо плакать – надо плавать в холодных реках. Надо вплавь одолевать ночную воду, плывущую из-под руки, чтоб даровать себе свободу другого берега реки…»[3]

Потом моргнула, увидела, что Лёшка смотрит, улыбнулась. Тут он и поцеловал ее наконец, как давно хотелось. Послушно шевельнулись в ответ обветренные губы. Медленно целовал, нежно, долго – и таяли оба в медовом забытьи, не слыша грохота мотора, не ощущая легкой качки и сильного ветра… забыв… обо всем…

– Целу-уются! Бе-бе-бе!

– Бе-бе-бе!

Они шарахнулись в стороны, как школьники, застигнутые врасплох. Это ж пацаны! Сергеичи! Вот черт!

Лёшка потянулся опять обнять, но Марина отвела руку:

– Так, все! Хватит.

– Как хватит?!

– Ну, перестань…

А глаза смеются.

– Ладно, – вздохнул. – Хватит так хватит.

– И нечего так самодовольно ухмыляться!

– Да я разве?..

А сам – улыбался. И в душе все пело – получится, получится! Моя женщина.

Его женщина сидела, прижавшись потесней, и все думала о чем-то, то улыбаясь, то хмурясь: «Что же это такое между нами? Любовь? А может, это и не любовь вовсе? А что? Просто я уцепилась за Лёшку со страху, от горя и одиночества? Но я же не сейчас уцепилась! А что это было тогда, на выставке? У Таньки? В Суханове? Когда нас как магнитом потянуло друг к другу? А может, это просто… желание?! Желание приткнуться к сильному, горячему и надежному телу?» Сейчас, после всего, что случилось с ней за последние два года, Марина уже не чувствовала непреодолимой тяги к Алексею – словно то безумное влечение выгорело дотла! Одно пепелище осталось…

А сильный, горячий и надежный почувствовал, как Марина вздрагивает. Озябла. Он посадил ее себе на колени, укрыл полами куртки, обнял крепкими руками – и она его обняла, прижавшись головой к слегка колючему свитеру. Но ей так хотелось к Лёшке прикоснуться – к нему самому! – что она залезла рукой под его свитер на спине, обнаружила, что под свитером – майка, заправленная в джинсы, а чтобы добраться до тела, надо производить целые раскопки и разочарованно вздохнула.

Леший улыбался, чувствуя движение Марининой ладошки. Вдруг услышав ее мысли, он бы, пожалуй, удивился – а может, и расстроился: о чем тут размышлять-то! После поцелуя он сразу забыл все свои метания, страхи, отступления и блуждания в потемках, и ему казалось, что его путь к Марине был прямым, как полет стрелы – отпустили тетиву, и полетела стрела, пока не попала прямо в яблочко. Долго летела, целых пять лет. Господи, неужели пять лет прошло? Но долетела же! Лешему все было ясно: он хотел Марину – он ее получил. Ну, еще не совсем получил…

Тут его мысли неуклонно сворачивали в одну сторону: как долго еще ехать! Как долго еще до дома, до постели, до… И он сам себя обрывал, потому что держать ее на коленях и то было трудно, а тут еще ладошкой по спине возят! Но тоже все время возвращался к воспоминаниям о прежней жизни, в которой и встреч-то с Мариной было – раз-два и обчелся.

Марина и Леший сидели, обнявшись, и думали об одном и том же, вспоминали одно и то же – каждый по-своему. Вместе и отдельно. Их мысли текли как два потока воды, разделенные земляной дамбой, – параллельно, но все больше и больше сближаясь. Еще чуть-чуть и сила течения смоет преграду и два потока вольются в одно русло. Еще чуть-чуть… Катер легко разрезал темную воду, оставляя пенный след. Уплывали назад заросшие лесом берега, забытые деревни на косогорах, ушедшие жизни, нечаянные смерти, несбывшиеся желания, разбитые мечты, горькие сожаления.