— Как его зовут?

— Здесь известен он под именем Хозе Наварро, но у него есть еще другое имя, баскское, которого ни вам, ни мне никогда не выговорить. Уверяю вас, стоит посмотреть на этого человека, и вам как путешественнику не следует пропускать случая, чтоб узнать, как в Испании злодеи расстаются с светом. Он теперь в церкви: отец Мартинес проводит вас туда.

Доминиканец так настойчиво уговаривал меня посмотреть на приготовления преступника к смерти, что я не мог отказаться. Я пошел к арестанту, запасшись пачкою сигар.

Меня ввели к дону-Хозе в то время, когда он обедал. Холодно кивнул он мне головою и учтиво поблагодарил за подарок, который я принес. Отсчитав несколько сигар, он отдал мне остальные, говоря, что больше ему не нужно.

Я спросил его, не могу ли посредством денег или кредита моих друзей выхлопотать какое-нибудь облегчение его участи. Сначала он пожал плечами, печально улыбаясь; потом, одумавшись, просил меня отслужить обедню за упокой души его.

— Согласитесь ли вы, — прибавил он робко, — отслужить другую обедню за особу, которая оскорбила вас?

— Конечно, — отвечал я, — но, кажется, никто здесь не оскорблял меня.

Он взял мою руку и грустно пожал ее. После минутного молчания он опять спросил:

— Смею ли я попросить еще у вас одной услуги? Когда вы отправитесь назад, на родину, вы верно поедете чрез Наварру. По крайней мере, вы не минуете Виттории, а оттуда Наварра недалеко.

— Да, а именно поеду чрез Витторию; но легко может статься, что поверну на Пампедону, а для вас я охотно сделаю этот крюк.

— Ну, так если вы поедете в Пампедону, вы найдете там много для себя интересного… это прекрасный город… я дам вам вот эту медаль (он показал маленькую серебряную медаль, которую носил за шее); вы завернете ее в бумагу… (Он остановился на минуту, чтоб утишить свое волнение), передадите ее или прикажете передать доброй женщине, которой адрес я скажу вам. Скажите ей, что я умер, но как умер, не говорите.

Я дал слово исполнить его поручение. На другое утро опять пришел я к нему в тюрьму и провел с ним часть дня. Он рассказал мне печальную историю, которую предлагаю здесь читателям.

* * *

— Я родился, — так начал он, — в Элисондо, в Бастанской равнине. Зовут меня дон-Хозе Лизаррабенгоа, и вы, зная хорошо Испанию, легко можете угадать по этому имени, что я баск. Называюсь я дон-Хозе, потому что дворянин, и будь мы в Элисондо, я показал бы вам свою родословную на пергаменте. Родные хотели, чтоб я был в духовном звании, отдали меня в ученье; но ученье не шло мне на ум. Я страстно любил играть в мяч, и это погубило меня. Когда мы, наваррцы, играем в мяч, то забываем все. Раз во время игры товарищ мой из Алавы завел со мной ссору; мы схватили макилы[4], и я так его отделал, что должен был покинуть родину. На дороге встретились драгуны, и я поступил в альманзасский кавалерийский полк. Наши горцы скоро выучиваются военному ремеслу. Произвели меня в капралы; обещали сделать вахмистром, но, к несчастию, раз поставили меня на караул у табачной фабрики в Севилье. Если вы бывали в Севилье, то видали это огромное здание, за валом, близь Гвадалквивира. Я как теперь перед собой вижу ворота, подле ворот караульню. Испанцы на службе или играют в карты, или спят; я, как настоящий наваррец, старался всегда чем-нибудь заниматься: работал из латунной проволоки цепочку, на которой должен был висеть затравник. Вдруг товарищи говорят: слышите, ребята, звонит колокол; девки сейчас пойдут на работу… Надо вам знать, сударь, что на фабрике работают от четырех до пяти сот женщин. Они свертывают сигары в большой зале, куда мужчина не может войти без позволения полицейского чиновника, потому что, когда жарко, женщины, особенно молодые, снимают с себя лишнее платье. В то время как работницы после обеда возвращаются на работу, к фабрике собирается много молодёжи. Редкая из фабричных девушек откажется от тафтяной мантильи, и охотникам на этой ловле стоить только нагнуться, чтоб поймать рыбку. Между тем, как товарищи мои и городская молодёжь глазели на девок, я сидел на скамье, у ворот. Я был тогда молод; родина не выходила у меня из головы, и я не думал, чтоб могла быть хорошенькая девушка без синей юбки и косы, упадающей на плечи[5]. Притом андалузянки пугали меня; я еще не привык к их манерам. Вечно шутки, никогда не услышишь дельного слова. Итак, работаю я цепочку, и слышу, товарищи говорят: «Цыганка! Цыганка». Я поднял глаза и увидел ее. Была пятница; этого дня я никогда не забуду. Я увидел Кармен… вы ее знаете; у нее встретил я вас несколько месяцев назад.

На ней была красная коротенькая юбка, из-под которой виднелись белые, шелковые, дырявые чулки, красные сафьянные башмаки с лентами огненного цвета. Она откинула мантилью, чтоб выказать свои плечи, и большой букет кассии, выходивший из ее рубашки. Во рту у ней был также цветок кассии. На родине моей, увидев женщину в таком костюме, народ стал бы креститься. В Севилье Кармен слышала со всех сторон наглые комплименты; она отвечала направо и налево, делала глазки, была бесстыдна, как настоящая цыганка. С первого взгляда она мне не понравилась, и я снова принялся за работу, но, по обычаю женщин и кошек, которые не идут тогда, когда их зовут, а приходят, когда не зовут, Кармен остановилась передо мной и сказала:

— Молодец, подари мне цепочку; я буду носить на ней ключи от сундука.

— Как бы не так! — отвечал я. — Самому нужно.

— А! так ты привык быть на цепи! — Все захохотали: я чувствовал, что у меня выступила на лице краска, и не нашелся, что отвечать цыганке. — Коли ты не хочешь дарить, так вот я тебе подарю на память… — И она кинула мне в лоб цветок кассии, бывший у ней во рту. Точно пуля ударила меня… Я не знал, куда деваться, и был неподвижен, как доска. Когда она ушла на фабрику, я увидел цветок, лежавший на земле у ног моих; не знаю, что мне вздумалось, только я поднял его так, что товарищи не заметили, и бережно положил за пазуху. Первая глупость!

Спустя два или три часа, я все еще сидел и думал об этом случае, как прибегает в караульню фабричный сторож впопыхах, с встревоженным лицом. Он сказал, что в большой сигарной зале убита женщина и что надо послать туда караул. Вахмистр приказал мне взять двух человек и идти. Вхожу в залу; триста баб в рубашках или почти что в рубашках, кричат, воют, шумят, так что и грома Божьего нельзя было бы расслышать. Всматриваюсь в эту толпу и вижу: одна женщина стоит облитая кровью; на лице ее нарисована ножом, в два приема, буква X. Насупротив раненой, около которой суетилось несколько женщин, стояла Кармен; ее держали пять-шесть баб. Раненая кричала: «Духовника! Духовника! Умираю!» Кармен молчала: только скрежетала зубами да ворочала глазами, как хамелеон.

— Что тут такое? — спросил я. Нелегко было узнать, что случилось, потому что все работницы принялись рассказывать вдруг. Кажется, раненая женщина похвалялась, что у ней хватит денег купить осла на трианском базаре. «Вот еще вздумала осла покупать! — сказала Кармен. — Ездила бы себе на метле». Та отвечала ей, что на метле ездит не умеет, потому что она не цыганка и не дочь сатаны, а что Карменсита скоро познакомится с ее ослом, когда коррехидор отправит ее прогуляться на нем по городу и пошлет сзади ее двух лакеев, чтоб отгонять мух. «Постой же! — вскричала Кармен, — вот я сделаю на твоей роже водопой для мух…» И вслед за тем ножом, которым резала сигары, нарисовала она на лице ее крест.

Дело было ясное, я взял Кармен за руку.

— Ну, голубушка, — сказал я ей учтиво, — ступай-ка за мной.

Она взглянула на меня и как будто узнала.

— Пойдем, — сказала она с покорным видом. — Где моя мантилья?

Она накинула мантилью за голову, закрыла все лицо, так что виден был только один глаз, и смирно, как ягненок, пошла за солдатами. Пришли в караульню; вахмистр говорит, дело важное: надо отвести в тюрьму. Опять мне велено идти с нею. Два солдата пошли во сторонам ее, я сзади. Пришли мы в город. Сначала цыганка молчала, но в улице Змеи — вы знаете эту улицу, что извивается, как змея, — она спускает мантилью на плечи, открывает свое обманчивое лицо и, обернувшись ко мне, говорит:

— Послушай, молодец, куда это ты ведешь меня?

— В тюрьму, голубушка, — говорю я ласково, как добрый солдат должен говорить с арестантом, особенно с женщиной.

— В тюрьму? Что же со мной будет? Нет, сжалься надо мной. Ты так молод, так добр… — Потом продолжала гораздо тише: — Пусти меня; подарю тебе кусочек bar lacht, с ним все женщины будут любить тебя…

Bar lacht, сударь, магнитный камень; цыгане говорят, что кто умеет пользоваться им, может делать чудеса. Истолките его в порошок и дайте любой женщине выпить несколько порошинок в рюмке белого вина — женщина ваша. Я отвечал ей самым серьёзным образом, как только мог:

— Нечего вздор болтать, надо идти в тюрьму, так приказано.

У нас, басков, выговор такой что испанец легко нас узна́ет; Кармен не трудно было отгадать, откуда я родом. Вы знаете, сударь, что цыгане, не имее родины, бродя по всему свету, говорят на всех языках; Кармен довольно хорошо знала баскский язык.

— Laguna tne bihott arena, товарищ моего сердца, — сказала она мне вдруг, — ты — мой земляк.

Язык наш, сударь, так прекрасен, что когда услышишь его на чужой стороне, сердце так и задрожит… «Я из Элисондо», — отвечал я по-баскски, тронутый звуками родного говора.

— А я из Этчалар, — сказала она. Это в четырех часах от нас. — Цыгане увели меня в Севилью. Я работала на фабрике, хотела заработать денег, чтоб было с чем воротиться в Наварру, к бедной матери, у которой одна подпора я и все именье — садик с двадцатью яблонями. Вот тебе и родина, и белые горы наши! Меня обидели, потому что я родилась не в этой стране мошенников, торгашей гнилыми апельсинами; эта нищие напустились все на меня, зачем я сказала им, что все их севильские фанфароны, с своими ножами, не испугают одного нашего молодца с синим беретом и макилой. Товарищ, друг мой! неужели ты ничего не сделаешь для землячки?