– Почему они смеются? – нахмурившись, спросил Сокольский. – И о чем говорят?

– Смеяться, право, не грешно над тем, что кажется смешно, – пожала плечами Мери. – Они советуют попросить у вас денег.

– Да, мне говорили, что к цыганам с пустыми руками не ходят. – Сокольский неловко полез в карман. – Кому я должен отдать, вам?

– Лучше деду.

Илья принял сверток ассигнаций как само собой разумеющееся, сдержанно поблагодарил и сообщил:

– Ты обожди, ваше благородие, сейчас петуха доварим, супа поедим, бабы самовар сделают. Меришка, воды нет!

– Сейчас… – Мери вскочила на ноги и схватила стоящее у шатра пустое ведро. – Сергей Дмитриевич, простите, я на минутку!

– Я помогу вам! – поднялся Сокольский.

Дед Илья чуть заметно усмехнулся в усы, но ничего не сказал. Когда вслед за Мери и Сокольским подхватилась бежать босоногая стайка девушек, он сердито махнул на них рукой:

– Не суйтесь, стрекозы! Всюду вам влезть надобно, а ну брысь по своим делам!

– Этот… дед вам покровительствует в таборе? – поинтересовался Сокольский, спускаясь вслед за Мери к лиману. – Отчего?

– Так уж вышло, Сережа. Не спрашивайте, долго объяснять.

– Но вы ведь можете уйти, если захотите?

– Разумеется. – Мери наклонилась, зачерпнула ведром воды, спугнув быструю стайку мальков, смахнула с плеча стрекозу.

– Но не уходите, почему?

– Потому что мне здесь нравится.

– Вздор, этого не может быть! – вспылил Сокольский, с силой выдергивая из рук Мери полное ведро и плеснув водой себе на сапоги. – Вы… вы одеты кое-как, босая, вам приходится побираться по улицам, а…

– А вы попробуйте! – посоветовала Мери, вытягивая загорелую, всю в метках застарелых царапин и ссадин ногу и для наглядности шевеля грязными пальцами. – Попробуйте, снимите ваши сапоги и походите, как я. И сразу поймете, что так и легче, и удобнее. Особенно сейчас, в это адское пекло. Да вы, верно, не поймете, вы не женщина… А вот попробовали бы носить платье до земли, а под ним еще рубашку, корсет, а сверху, не дай бог, шаль и еще зонт от солнца. О-о-о, спросите любую даму из моего круга, и она вам скажет, какая это каторга!

– Но… Это же неприлично… – растерянно произнес он, глядя на ноги Мери.

Девушка лишь улыбнулась и, обойдя Сокольского, пошла вверх по протоптанной тропке. Через плечо сказала:

– Если я вас шокирую своим видом, ротмистр, что же вы в таком случае здесь делаете? Я, кажется, не присылала вам приглашения на суаре…

– Вы обижены? – Сокольский догнал ее и пошел рядом. Жестяное ведро чуть покачивалось между ними, роняя холодные капли в прибитую зноем траву.

– Ничуть.

– Я хотел увидеть вас, – просто сказал он. – И убедиться, что вы не сердитесь. Я все время веду себя как болван, с вами почему-то особенно, и уже устал извиняться.

– Вот и не нужно. – Мери ловко пнула колючий комок перекати-поля, валявшийся на дороге. – Вы наш гость сегодня, и я рада. Пойдемте ужинать.

Когда они подошли к шатру деда Ильи, над степью уже смеркалось. По всему табору горели костры; вернувшиеся из города и с дальних хуторов цыганки крутились возле углей, готовя ужин. Мужчины стояли и сидели у палаток небольшими кучками, разговаривали, дымили трубками. Между шатрами носились голые, грязные, взъерошенные дети, за ними бегали собаки и гнедой голенастый жеребенок. На гостя никто не обращал особого внимания; даже дед Илья, традиционно поинтересовавшись, скоро ли конец войне, и не получив никакого определенного ответа, вскоре ушел к своим лошадям, и Мери с Сокольским остались у палатки под надзором старой Насти. Та, глядя на догорающий закат и что-то напевая себе под нос, задумчиво мешала длинной ложкой в подвешенном над углями котелке. Через несколько минут она попробовала варево, удовлетворенно причмокнула, протерла чистым полотенцем жестяную миску и, аккуратно наполнив ее, протянула Сокольскому.

– Гостю дорогому – самому первому! Кушай, барин, на здоровье, цыганская еда силу дает!

– Это правда, – подтвердила Мери, выкладывая на расстеленную скатерть крупные помидоры, помытый лук, жесткие и черные, как сапог, куски хлеба. – Ешьте, пока не остыло.

– Меришка, деда покличь! С голоду этак помрет, старый, со своими конями!

Мери, встав и улыбнувшись Сокольскому, убежала в степь.

Прилетевшая на свет костра большая ночная бабочка села, затрепетав серебристо-коричневыми крыльями, на платок Насти. Старая цыганка не заметила ее, продолжая вполголоса петь без слов.

– Ададывэс[54] ли день суббота… – донесся от соседней палатки, вторя ей, голос Копченки.

Старуха обернулась, улыбнулась, не выпуская ложки из рук, забрала сильнее:

– А пэтася ли воскресенье, дэвлалэ, Рисия о ром кхэрэ, Гад лэстэ кало, мэлало…[55]

Цыганки одна за другой подходили ближе, вступали в песню. Вокруг становилось все темней; по степи полз туман, и бродящие в траве кони уже скрылись в нем, как в молочном киселе, до самых спин, а над ними, низкие, огромные, зажигались звезды. Сокольский, забыв об остывающей перед ним миске, зачарованно слушал, смотрел в смуглые, улыбающиеся лица, по которым метались мохнатые тени от костра, на большеглазых, осунувшихся от бескормицы детей. И вздрогнул, когда из степи вдруг прилетел сильный мужской голос, который разом перебил протяжное женское многоголосие:

– Яда роща шуминэ-э-эла!..

Цыгане оживились, загомонили, и, когда дед Илья вместе с Мери подошли к палатке, перед ней уже образовался круг, а долевая песня сама собой стала плясовой:

Эта роща зашумела, Девка спать не захотела, На заре, на зорьке белой Девка тут прошла…

– Ну, дочка, скхэл…[56] – негромко сказал дед Илья, подталкивая Мери в круг. Та пожала плечами, улыбнулась, мельком взглянула на подавшегося вперед Сокольского и легко прыгнула в круг. И пошла, чуть пружиня на пальцах, встряхивая обеими руками вьющуюся копну волос, волнуя коленями рваный подол юбки. Костер вдруг с треском выстрелил искрами, осветив с ног до головы всю тоненькую, невысокую фигурку девушки, забившись золотыми бликами в широко открытых черных глазах, высветив насквозь рассыпавшиеся по плечам кудри. Сокольский невольно зажмурился от яркого света, а когда вновь открыл глаза – Мери уже не было у костра. Вместо нее под подбадривающие вопли цыган отчаянно колотила грязными пятками в землю измазанная до самых глаз, оборванная девчонка лет семи. Поймав взгляд Сокольского, она широко улыбнулась щербатым ртом и, задрав острый подбородок, забила костлявыми плечами.

– А где княжна? – встревоженно спросил он у старой Насти, с улыбкой следившей за ним.

– Придет, золотой, придет скоро, куда на ночь глядя денется. Ты ешь, простынет. Не такое нынче время, чтобы еде хорошей пропадать, ешь.

– Я хотел бы забрать ее отсюда, – медленно выговорил Сокольский, беря миску на колени и принимаясь за еду. – Это можно?

– Отчего ж нельзя? – Старуха палкой поворошила угли, и к черному небу взметнулся новый сноп искр. – Забирай… коли девка заберется. На ногах у ней небось не повиснем.

– А если не заберется? – глядя в огонь, серьезно сказал он.

– Ну, тогда о чем и речь вести? – слегка усмехнулась Настя.

– А если я захочу остаться? Здесь, с ней? – вдруг спросил Сокольский, в упор посмотрев на нее. – Можно?

Старая цыганка молчала. Рядом звенела плясовая, рявкала расстроенная гармонь в руках худой молодухи в сбитой на затылок косынке, плясали, дрожа плечами из-под рваных кофт, взъерошенные белозубые девчонки, но Сокольский, не замечая этого, пристально смотрел на Настю.

– Ни к чему это, милый, – помолчав, ответила наконец та. – Зачем спрашиваешь, когда знаешь, что все равно не останешься. Ты – человек военный, и дорога тебе скорая обратно на войну. А у нас ты не сможешь… Это вечером здесь хорошо, поют, пляшут… а наутро кусок хлеба добывать надо. Разве ты сумеешь? Вы ведь только друг в друга палить можете, а чему путевому выучиться и в голову не взбрело.

– А как же она?.. Мери?

– А Меришка – девка. Девки, когда приспичит им, всему быстро учатся. Природа у них такая, как вода, – во что нальешь, такой и станет. Сам видишь, она года еще за нами не бегает, а уж куда какая цыганка стала – не у всякого этакая в шатре сидит! А гадает как! Ты ее попроси, она тебе лучше любой нашей всю судьбу по косточкам разложит!

Сокольский пристально вгляделся в морщинистое лицо цыганки, ища в нем насмешку, но старая Настя казалась серьезной и даже грустной.

– Но… что же с ней станет дальше? Она всегда будет жить здесь?

– Как сама захочет.

– Ей ведь нужно будет как-то устраивать свою жизнь…

– Ну-у-у, брильянтовый мой… Времена сейчас такие, что дай бог эту жизнь хоть как уберечь, не то что устроить! А коли все наладится, так сама устроит – никого не спросит! Да ты ведь ей тоже большого счастья не сделаешь.

– Откуда же ты можешь знать!.. – вскинулся было он, но внимательные черные глаза старухи посмотрели на него без насмешки, без гнева, и Сокольский медленно отвернулся. И не пошевелился, когда сухая горячая рука погладила его по плечу.

– Доедай, твое благородие. А не хочешь – я дитям отдам. И чаю тебе налью. Эй вы там, жареные, распрыгались, а про самовар забыли! Чаю барину дайте!

С того дня ротмистр Сокольский начал появляться в таборе чуть не каждый вечер. К нему быстро привыкли: даже ехидные девчонки, видя на дороге фигуру всадника на гнедом жеребце, перестали визжать на всю степь: «Дыкхэньти, Меришкин военный приехал!» Он спешивался, снимал седло с коня, отпускал его к цыганским лошадям, сам шел к шатру Ильи. Денег ротмистр больше не приносил, поскольку приносить было нечего: смеясь, Сокольский рассказал Мери о том, что в первый вечер сгоряча отдал цыганам все, что у него осталось от жалованья.

«На что же вы живете?» – ужаснулась девушка.

«Сам не знаю, – честно ответил он. – Ловили вот сегодня с Вересовым бычков на стрелке…»

Полведра еле живых бычков были предъявлены и немедленно пошли в котел. Однажды Сокольский привез целую баранью ногу, уверяя, что выиграл ее в карты, в другой раз – полмешка прошлогоднего пшена. Цыгане искренне благодарили: на окрестных хуторах, где уже несколько лет занимались «самоснабжением» все виды войск, гадалкам становилось все труднее и труднее добывать свои куски. Раза два Сокольский приезжал с пустыми руками и виноватым видом, и тогда старая Настя от души наливала ему в миску цыганского супа, сваренного «из того, что бог послал».