Мне дали чашку бульона.

Я подумала о том, какой я была, во что верила несколько часов назад, и это вовсе не похоже на то, что происходит теперь.


Я вылечила болотнику глаза в ту же ночь. На его счастье, у меня нашлась очанка, я растолкла ее вместе с льнянкой, сказала: «Тихо!» — и насыпала на веки. Потом вытащила занозу из пятки. Против кашля, что грохотал, как гвозди в пустом ведре, помогла мать-и-мачеха, заваренная в молоке. Я сказала:

— Пейте это понемногу на ночь, и кашель вскоре пройдет.

Нет лучше травки для груди.

Я съела немного козьего мяса, оно было вкусным. Потрескивал огонь. Моя кобыла дремала бок о бок со стреноженным конем болотников.

— Мы встречали таких, как ты, — сказал Слива.

— Таких, как я?

— Беглецов. Тех, кто скрывается. В лесах бродит много народу, за которым охотятся по разным причинам — большим и малым. — Он положил кусок козлятины в рот, пожевал. — Из-за мертворожденных детей. Из-за дикого сердца. Из-за веры.

Я кивнула:

— У моей матери дикое сердце.

— Но она не сбежала вместе с тобой.

— Нет. Потому что они бы последовали за ней. Нашли бы ее. И меня тоже.

При мысли об этом мои глаза наполнились слезами, и он, похоже, это заметил:

— Ты такая же, как и мы. Можешь считать, что это не так, но это так. Большинство наших предков расстались с жизнью в петле. Мы, как и ты, живем по законам природы — по истинным законам. Человеческие законы неправильные, несправедливые.

Я согласилась с этим, жуя.

— Мы болотники, — сказал он. — Дед мой был налетчиком, отец тоже, а я последний в роду. Но их схватили и сожгли, я знаю, что все случилось именно так, прости их, Господи. Я всегда брал лишь то, что мне необходимо, и не более того. Яйцо, ну, может, ягненка. И только у зажиточных. — Он посмотрел на меня, словно хотел увидеть на моем лице одобрение. А потом пробормотал под нос: — Нас называют убийцами, но мы не погубили ни единой души. Даже не ранили никого.

— Как Кора, — сказала я. — Ее сожгли за ребенка, который вышел из материнской утробы синеньким.

— Не ее вина?

— Нет.

Языки пламени танцевали друг с другом. Я слышала рокот в животе у кобылы, которая наелась сена.

— Торнибёрнбэнк… — сказал он. — Да, я знаю это место. Клевер. У тамошних коров самое сладкое молоко, я пил его, когда был маленьким. Горбатый мост. И то вишневое дерево…

— На нем росли отличные вишни.

Он кивнул:

— Росли. Мой брат любил их. Он все любил.

— Все дерево?

— Всю деревню. С ее толстыми коровами. С ручьем, полным рыбы. И людей тоже… — Он подбросил хворосту в огонь. — Мой брат говорил, что люди там неприветливы. Что они волком смотрят даже на своих, а воровать у злюк менее грешно, чем у добросердечных.

— Некоторые из них были добрыми, — отрезала я.

Я подумала о миссис Фозерс с ее синяком в форме ладони. О мистере Пеппере, которого никогда не интересовали дела Коры или мои.

Он потер плечом подбородок:

— Некоторые. В самую темную ночь на небе можно найти звезду или две. Но…

Он смотрел на огонь с такой глубокой тоской, что я захотела спросить его об этом. Однако спрашивать не пришлось.

— Мы воровали там, — сказал он. — Когда я был моложе, мы украли несколько гусей. Моему брату этого показалось мало, и он вернулся за парой толстых коров. Забрал их у фермера, который в кровь избивал скот палками, а это ведь нехорошо. Я был там. И помогал брату. — Он поднял два пальца. — Две коровы. Мы никогда не забирали больше, чем нам надо, и никогда не оставляли человека ни с чем.

— А потом? — Я, кажется, уже знала ответ.

— Они пошли туда в третий раз.

Он долго молчал, и было слышно, как в верхушках деревьев поет ветер. Я чуяла запахи сосен и дыма.

— Его повесили в Хексеме. Этой зимой будет три года.

Я видела это. Я вновь была там и видела ворон, замерших в ожидании. Они радостно закаркали, когда люки раскрылись с громким «бах».

— У него была желтая борода?

— Да. Ты видела?

Я сказала ему, что часто вижу это в своей голове — тот рывок, когда веревка вытягивается во всю длину.

— Все они были из ваших?

— Мой брат, дядя, трое друзей.


Он ничего больше об этом не сказал. Вообще молчал в тот вечер, обронив только: «Ты можешь спокойно спать здесь». И я ему поверила. Спокойно спала под материнским плащом, вдыхая ночной воздух.

Да, об этих смертях больше не было сказано ни слова. Я знаю, некоторые люди считают, что говорить о чужой смерти нехорошо, словно это заставляет несчастного пережить смерть во второй раз. Возможно, ему казалось, что его брат снова умирает в тот вечер, у огня, пока мы жуем козлиное мясо. Он выглядел таким печальным. Тер глаза. Да, воровать плохо, даже курицу стянуть грешно или пару репок, но разве такие проступки заслуживают эшафота, а эти люди никогда ничего такого не делали.

— Мне жаль, — сказала я.

Он кивнул:

— Мы забрали двух коров, а они забрали пять человеческих жизней.

Я, однако, не думаю, что наши разговоры о покойных заставляют их умирать снова. Мне кажется, это помогает им оставаться живыми. Но каждый считает по-своему.


Таким я его запомнила. С красноватым румянцем на лице, который, как я догадывалась, был у него с рождения и которого никакими травами не обесцветить. Пятно распространялось от брови кверху. Оно было цвета сливы и блестящее — Коре бы понравилось. Ей всегда нравились черты, отличающие человека от остальных. Она говорит, что в них кроется истинная красота.

Другие болотники держались в тени или спали, а Слива все время был рядом со мной, словно сам этого хотел. Возможно, так оно и было. Возможно, он чувствовал себя ближе к брату, общаясь с девчонкой, которая видела ужасную гибель бедняги. Не знаю.

— Ты идешь? — обычно спрашивал он.

— Куда?

Куда бы мы ни шли, путь лежал по лесу. Слива шагал по старым тропам. Приводил меня к ручьям, что сверкали от обилия рыбы, и мы собирали вместе ягоды и хворост.

— Вот так, — говорил он, — можно поймать рыбу.

И его движения становились неторопливыми. Он шевелил рукой так медленно, что рыба думала, будто это всего лишь водоросль, пока «водоросль» не выхватывала ее резким движением из воды со словами: «Вот! Видишь?»

Он научил меня коптить рыбу и отделять мясо от костей. Я шептала добыче: «Благодарю тебя», когда ела, а болотник улыбнулся и сказал: «Корраг, она тебя уже не слышит».

Сидя у костра, он показал, как свежевать кролика, как использовать его мех. При помощи мха и толстых веток мы починили маленький навес, под которым сбивались в кучу во время сильного дождя. Он показал мне, как это сделать. А однажды я спросила: «Ты знаешь что-нибудь о грибах?»

Он не знал. Так что я отвела его в самую темную чащу и назвала грибы поименно. Показала бледную бархатистую изнанку их шляпок. От этого у меня полегчало на душе. Я ведь чувствовала, что беру у него больше, чем даю, а мне нравится давать больше.

Он был самым лучшим рассказчиком. Историй у него было много, очень много. Должно быть, он понял, что мне нравится слушать о необычном, о диком. Когда мы вместе очищали цветки чертополоха от листочков, или трясли деревья, чтобы с них посыпались гусеницы, или сидели у огня с бульоном, он говорил. Я, бывало, просила: «Расскажи мне о…»

Иногда его истории были такими чудесными, что я слушала не дыша. Поведанные шепотом сказы о луне, окрашенной в красный цвет, или о мальчике, который был мудрее любого из взрослых, или о зеленых огнях в северном небе. О яичной скорлупе с тремя желтками внутри. Он говорил, что однажды его ранили и он, очнувшись, почувствовал, как шершавый язык слизывает сочащуюся кровь; то был лисий язык.

«Лиса?» — удивилась я.

Да, он был уверен в этом.

У него были и разбойничьи байки. Не его собственные — он ведь сказал, что сам никогда не разбойничал в истинном смысле этого слова.

— Это о людях, что были до меня… Они жили в жестокие времена. Таились, подкрадывались, налетали в сумерках, сражались с пограничной стражей, бежали из тюрем… Они жгли все фермы, которые грабили, поэтому ночное небо было в огне и искрах. Сплошь оранжевое.

— Как будто солнце взошло рано, — сказала я.

В то же время я недоумевала: «Почему? Почему люди выбирают такую жизнь? Почему становятся убийцами и поджигателями? Почему приносят горе другим?» Это не имело смысла для моих маленьких ушей и ничего хорошего в этом не было — я так и сказала:

— Есть другие способы выжить.

Он вздохнул:

— Да, возможно. Но в наших местах это всегда было единственным способом. Столько ненависти в здешнем воздухе… До сих пор можно почуять ее в лесном дыму и услышать в ветре… Скотт способен зарезать англичанина, но он ни за что не отдаст свою жизнь за родича-шотландца, и англичане ничуть не лучше. За мою жизнь ничего не изменилось. И не изменится. Слишком много вражды и обмана, чтобы наш мир когда-нибудь очистился от них. — Он покачал головой. — Политика…

Это заставило меня задуматься. В сумерках среди падающих с деревьев капель я сказала себе: «Шотландия». Если бы не здешняя манера говорить, я бы чувствовала себя так, словно нахожусь в Англии.

— Вражда и обман? — переспросила я.

Он скосил на меня взгляд. Прищурил глаза:

— Ты мало знаешь о странах, так ведь? О престолах? О преданности? — Слегка качнув головой, Слива добавил: — Если ты едешь на северо-запад, моя малышка, тебе необходимо узнать побольше.


В тот вечер мы сидели у костра. Я втыкала иголку в кожаные лоскуты, и, пока я шила куртку, он выкладывал мне то, что называл необходимыми знаниями или истинами: