— Да. — Лазарус выглядел взволнованным. — Ваш фокус не хуже.

Я потянулась к нему — воробей к ястребу или, наоборот, ястреб к воробью. Не было никакой логики в том, что я пошла за ним следом в ванную. Не было никаких причин делать там то, что делала я. Кроме одной причины — я вдруг стала чувствовать. Я давно решила, что чувства не для меня. Вообще не для меня, никакие. Что я, наверное, никогда не сумею себя простить.

Он включил воду и стал набирать ванну. Я слышала только плеск воды. Я поняла его мысль: он нашел единственный, наверное, способ, чтобы мы — две противоположности, которых вечно тянет друг к другу и которые вечно друг друга губят, — смогли соединиться. Я наклонилась над ванной и сунула руку в воду, пополоскала там ею. Вода была ледяная. Холод змейкой пополз по позвоночнику. Лазарус сказал, что это еще ерунда по сравнению с той ледяной ванной, в какой он лежал в больнице, когда едва не испекся от собственного жара и его положили на лед, чтобы хоть как-то сбить температуру и сердце не остановилось. Наверное, та ванна спасла ему жизнь. Тот лед. Он теперь без него жить не может. Лед ему необходим, и необходима женщина, такая как я. Холодная. Ледяная. Наверное, он мечтал обо мне, и я потому приехала. Тогда, в первый раз, в красном платье.

День был пасмурный, а потом наконец началась гроза. В ванной нам было слышно, как дождь стучит по крыше. Потом грохнул гром. И я как будто вдруг растворилась. Я не смогла уехать.

— Я хочу выключить свет, — сказал Лазарус.

Мне было все равно. Мне нравилось все, что он делал. Он зашторил окно, выключил светильник над раковиной. Было еле видно его силуэт. Оставалась одна только лампочка. Он выключил и ее. Мы очутились в потемках, отыскивая все на ощупь — руками, кожей, сердцем. Честно говоря, я была ему благодарна за эти потемки. Я не красавица. И я никак не могла забыть про то, что старше его на десять лет. Я сняла одежду и шагнула в воду, содрогнувшись от холода. Он шагнул туда сразу за мной, отчаянно, наверное, меня желая. Я ощутила в воде границу жара. Я схватилась за гладкие края ванны. Вспомнила рыбку в ведре. Гостья по имени Смерть становилась в изножье кровати. Когда он придвинулся, я подумала, что утону. Возможно, так и должно было случиться. Ибо, насколько я помнила в тот момент, это и была вторая часть моего смертельного желания — чтобы был наполовину огонь, наполовину вода. Лазарус придавил меня и поцеловал, глубоким, подводным поцелуем, длившимся вечность. Когда я вынырнула из воды, внутри у меня все полыхало. На ощупь я отыскала холодный кран и пустила воду. Вода полилась мне на плечи, на грудь в полной темноте, за которую я была ему благодарна. Я могла бы оказаться тогда, в тот момент, где угодно, но я оказалась там. Я могла бы поехать на восток или на запад, но я приехала туда. Я закрыла глаза. «Опали меня, спали. Утопи. Сделай что-нибудь». Я обняла его крепче.

Когда я вышла из ванны, ноги у меня тряслись. Вода натекла на пол. Ступать по мокрому полу было холодно, скользко, опасно.

— Мне кое-что нужно сделать, — пробормотала я.

Я завернулась в полотенце и пошла в кухню к холодильнику. Руки у меня тряслись. Это было в самом деле безумие. Я набрала льда, внутри все горело. Мне было все равно. Оно того стоило. Кажется, я в первый раз в жизни что-то в самом деле почувствовала.

— Я сделал тебе больно, — сказал Лазарус.

Он уже оделся и пришел в кухню за мной следом. С той ночи, когда я стояла на ледяном крыльце, мне ничто не могло причинить боль. Меня трясло от холода, я была мокрая, и он меня обнял. Сквозь одежду я почувствовала его жар. Услышала, как стучит его сердце, сильное сердце, бросившее вызов смерти, — сердце, которое однажды остановилось, а потом снова начало жить. Никто на свете не мог бы стать для меня желанней.

Немного же я изменилась за все эти годы; осталась почти как была, ревнивой и эгоистичной. Единственная разница заключалась в том, что теперь мне не нужна была вся вселенная. Теперь мне было нужно только одно: «Научи меня снова чувствовать, хоть как-нибудь и что-нибудь, пусть в холодной воде, в ледяной постели, в темноте, до того темной, что не видно, где земля, а где небо. Пусть это повторится, снова и снова. Сделай мне больно, чтобы я поняла, что я живая».

II

Возможно, людей притягивают друг к другу сюжеты, которые они в себе носят.

В библиотеке я стала невольно отмечать, какие читатели берут одинаковые книги. С виду между ними не было ничего общего, но как знать, может быть, они похожи внутренне. Как разгадать загадку чужого человека, его самую глубоко запрятанную тайну? Я научилась по лицам определять, кто из наших читателей сбился с пути, и кто дотла прогорел, и кто старается что-то доказать всему миру, и кто вроде меня стал бояться чувствовать.

Я продолжала ездить в апельсиновую рощу. Это было бессмысленно, но я и не искала смысла. Я ездила как будто потому, что вдруг забыла все маршруты, кроме одного, а он приводил к человеку, который каждый раз меня ждал. К человеку, который, как и я — а может быть, в еще большей степени, чем я, — был одинок и чья история, как и моя, носила печать двойственности, кто, как и я, сгорал заживо посреди всего своего льда. Я теперь часто думала про Джека Лайонса, и, наверное, будь он снова рядом, я была бы добрее к нему. Но не только этому я училась у Лазаруса Джоунса. Через несколько свиданий я собралась с духом и спросила у него: «Как это — умирать?» Он не ответил, как я ни упрашивала. Но я решила не отступать. Прицепилась и не отвязывалась. Больно ли это или, наоборот, приятно, видишь ли ясный свет или, наоборот, проваливаешься во тьму? Лазарус молчал. У него была удивительная улыбка, от которой он становился мне еще желаннее, если такое вообще было возможно. Желание, как поняла я тогда, само по себе вселенная, где нет, кроме него, ни моря, ни океана, ни друзей, ни родных ни до и ни после.

Все лето — до самой осени — я думала только о Лазарусе. Мне снился один и тот же сон: дорожный знак «Стоп», сплошная белая линия, поворот, крыльцо, дверь. За это время брат звонил мне несколько раз, оставлял на автоответчике сообщения, но я не перезванивала.

— Ты вообще жива? — спросил однажды, когда я прокручивала пленку, его родной голос.

Более чем, хотела бы я сказать ему. Как ни странно — ни удивительно, ни поразительно, — но вроде бы да, жива. Он бы не понял. Но могла ли я рассказать ему о том, как мы с Лазарусом сидим в дождливые вечера у него на крылечке, стиснутые со всех сторон темнотой, притянутые друг к другу, наверное, общим сюжетом, узнавая себя друг в друге, как в зеркале. Меня тянуло к нему постоянно — ощущением риска, ощущением жизни, ощущением выбора. Мы занимались сексом на том крылечке — в темноте под дождем. Мы ходили к пруду, где раздевались, не глядя друг на друга. Нам не нужно было смотреть, чтобы знать, чего мы желаем. Нет, это была только наша история, и не нужно было ни о чем рассказывать.

Теперь, когда я приходила на собрания группы, я не чувствовала ничего общего с этими людьми. Мне хотелось бежать подальше от горестных историй про сломанную жизнь. Я приходила позже, уходила раньше, на улице, если мне навстречу попадалась девушка в разных носках, я старалась не встречаться с ней глазами. Приближался сезон ураганов, когда люди, пострадавшие в результате попадания молнии, становятся наиболее подвержены стрессу. Когда в любой момент может произойти все, что угодно. В группе нам объясняли, как себя вести в это время. Следует держаться подальше от окон, рекомендуется соорудить противоураганный погреб. Я слушала все эти инструкции, а вечером, когда дул такой ветер, что машину едва не сносило с дороги, я мчалась в апельсиновую рощу. Мне было наплевать на меры предосторожности.

— Где ты была? — спросил у меня Ренни за столом, когда мы пошли с ним перекусить после занятий.

Мы взяли овсяное печенье, шоколадные пирожные с сырно-сливочным кремом и тамошний фирменный торт, серый как не знаю что, подозреваю, что это был «Красный бархат»[13].

Я стала еще большей эгоисткой, чем раньше. У меня был мой тайный, только мой темный мир, и меня это устраивало. Поглощенная собой, в своей жадности я забыла про Ренни. Вот такой из меня был друг — плохой. Вид у Ренни был жалкий и озабоченный. Но за него-то я ответственности не несла.

— Везде понемножку, — ответила я.

— Трахаешься с ним? — сказал Ренни.

Вот так взял и сказал. Будто читал мои мысли. Неужели это было так заметно? Разумеется, я и бровью не повела. Как всегда.

— Господи, какая подозрительность. — Я взяла овсяное печенье, хотя терпеть его не могла. — Какая вульгарность.

Ренни не так легко было одурачить.

— Хочешь сказать, догадливость?

— Вот именно.

Мы оба рассмеялись.

— С другой стороны, — добавил он, — ты ведешь себя глупо.

— Зато у тебя такой роман, что можно только похвастать?

У него был «роман» с Айрис Мак-Гиннис. Которая знать не знала, что Ренни жив.

— Ладно, — сказал Ренни. — Твоя взяла.

В основе нашей с Ренни дружбы лежали сходные взгляды на понятие «боль». Наша главная заповедь, основополагающий принцип, на коем строились отношения со всем миром, гласили: осторожней с чувствами. А еще лучше: не надо чувствовать. Ренни в своих толстых перчатках не чувствовал, что берет рукой — соломину или камень. Обнаженные руки чувствуют слишком много, а это чрезвычайно сильное и к тому же неприятное ощущение. Теперь мы с Ренни виделись очень редко, и в тот вечер я не поняла, что случилось. Ренни выглядел озабоченным, но на самом деле он совсем упал духом, потому что летний семестр подходил к концу.

На следующий день он позвонил мне в библиотеку. Время от времени нужно было появляться на работе, и я именно что появлялась, лениво, медленно, в мечтах о Лазарусе переставляя на полках книги. Ледяная королева мечтала о пламени. Мечтала о каменистой тропе, которая привела бы ее в лес, сожженный пожаром, где стоят обугленные стволы. Где в конце ее ожидала бы цель, о которой мечтают все герои всех сказок. Не жемчуг, не королевство, не золото. Кое-что поважнее. Подлинное сокровище. Истина.