– Разумеется, офицер будет бравый. Ну, Иван Николаевич, поздравляю тебя с эполетами!

* * *

Эх, щедрый он был, мой генерал от инфантерии! Привозил мне, своей «Сулико», целое приданое – дорогие духи, бельё из шёлкового батиста, тонкого, как паутина, с кружевами и лентами, которому позавидовала бы любая парижская кокотка. И вот эти красные туфли тоже привёз для меня – купил в Петербурге! Говорил, что я восхищаю его, вдохновляю на жизнь… Нравилось ему, как я лезгинку танцую! Господи, помню его улыбку, его глаза и губы! Хорошее это было время! С замиранием сердца ждала я каждой нашей встречи. Но ничто не длится вечно, всему приходит конец. Так и он – закончил свою службу на Кавказе и вернулся в родной Петербург. Писал мне поначалу: «Бесценная Иамзэ, свет очей моих! Мысленно целую ваши прелестные пальчики, с совершеннейшим почтением и нежной любовью, навеки ваш…», а однажды приписал в конце письма: «Уроните слезу, душа моя, если я геройски паду на поле брани!». То было последним его письмом…

Нико видел, как глаза её заблестели от наворачивающихся слёз, от отчаяния. Он понимал, что Иамзэ, видимо, как никогда до этого, было противно от своей профессии, противно от самой себя. И от стыда хотелось провалиться на месте, исчезнуть навсегда с лица земли. Но прежде, ей, падшей женщине, надо было выговориться кому-нибудь, неважно, подруге ли или старому знакомому, коим оказался Нико, и она продолжала свою печальную, душераздирающую исповедь, с излияниями души и сердца:

– После Ивана Николаевича был купец второй гильдии. Из Авлабара. Гулять любил больше жизни своей! Князья его принимали с радостью. Любили они его набитый кошелёк! А он – сперва на фаэтоне с музыкантами поедет на крестины к князю Дадиани, потом на поминки к князю Кипиани. Потом в ресторан, а потом – в духан. А затем приезжал ко мне – в Ортачала. Был он со мной долго, почти пять лет. А потом стал холодным и грубым, разлюбил, наверно. Всё больше молчал, и однажды сказал:

– Ты была красивая как серна, Иамзэ, и стройная как кипарис. А сейчас растолстела! Не похудеешь – другую найду – а ты по миру пойдёшь. Долго искать не придётся – вон сколько вокруг брюнеток! Да хотя бы твои юные подруги – Кекела и Маро. Кокетки как конфетки… Иф-иф-иф!..

– Эх, Никала, Никала. – вздохнула она под конец. – Незавидный, брат, достался мне жребий. Всё бы я отдала, чтобы повернуть время вспять, но судьбу изменить невозможно… Погибшая я…

* * *

В один из дней Нико упросил нарисовать её:

– Стой так, сестричка, я нарисую тебя! Не говори, немного в тишине побудем… – вымолвил он и почувствовал горькую боль в груди. Он попытался спрятать её поглубже, не показать виду, но она настойчиво рвалась наружу из своей тесной клети, кричала и плакала, и всё требовала и требовала чарки вина или стопки водки для умиротворения. Он достал из чемодана свои кисти и краски…

– А бумаги-то у тебя нет, Никала. На чём расписывать мою красоту будешь? Неужели на песке? – вздохнула она. – Ну ничего, и то дело… порадуюсь до первого дождика. Всё в моей жизни временно и зыбко, даже собственный портрет…

– Пойди сейчас в духан, – сказал он сосредоточенно. – Принеси одну клеёнку со стола.

– Клеёнку? – не поверила она. – Но она же чёрная… как моя жизнь…

– Принеси, говорю…

– Блаженный ты какой-то, Никала… не такой как все… только не обижайся…

* * *

Её долго не было видно, потом она, наконец, появилась, покрасневшая и взволнованная, с клеёнкой в руке:

– Кинто Симон поймал меня, – объяснила она. – Проходу не давал, пока не ущипнул. Еле ноги унесла. От всех женщин он без ума, любит их породу…

* * *

…Иамзэ, возвышенная и лёгкая, спокойно возлежала перед ним на деревянной тахте, покрытой красным ковром, положив голову свою на белизну подушки, а руку держала под щекой. Другой же – стеснительно натягивала на себя накидку, застыв в ожидании… в извечном ожидании настоящей любви, счастья и умиротворения… На чёрном фоне клеёнки сияли две красно-белые розы и четыре белых цветка, похожих на лилии. А на плече её, в тишине и гармонии, отдыхал голубь, точно была она девой святой, а белый цвет накидки, очищая порочную душу, прощал её распутное грехопадение…

Именно такую он её и видел, именно так он и хотел рисовать эту несчастную ортачальскую красавицу, в которую, по злосчастному умыслу судьбы, обратилась прелестная маленькая девочка с красным воздушным шаром на шёлковой ниточке из его далёкого детства! Жалел он её сильно. Давно возникли в глубине его широкой души сочувствие и печаль, и вырвались они, наконец, на волю немым одиноким криком:

– Женщина! Не «дочь греха» ты! Нет! Имя тебе – сама любовь!..

Глава 7. Мастер и Маргарита

В очередной раз поругавшись с Димитри, Нико повернулся, и, схватив шляпу, выскочил из лавки, бросился прочь, подальше от оков ненавистной торговли, от этого порочного круга: «дешевле купить – подороже продать – посчитать выручку, и опять – дешевле купить, чтобы подороже продать, чтобы вновь поделить барыш…». В груди его клокотало от негодования – сегодня компаньон опять попрекал его, и даже потребовал раздела прибыльного предприятия…

– Как же так? – по-детски обижался Нико. – Мы открыли лавку на мои деньги. У тебя, Димитри, не было ни рубля за душой.

– Я один работаю в этой лавке, как вол проклятый, ломаю себе хребет! – справедливо возмущался трудолюбивый Димитри. – Пашу и за себя, и за тебя, притомлённого дуракавалянием, и давно уже честно заработал себе долю. А ты или спишь в своей «балахане», или берёшь из кассы деньги и пропадаешь…

Не выносил Нико этих споров. Ему хотелось плюнуть на всё и бежать куда глаза глядят, лишь бы подальше.

Не оглядываясь и не останавливаясь, он бездумно побрёл вперёд, сквозь изнурительную весеннюю жару, когда улицы Тифлиса, зажатого к котловине между горами, дымились от накала палящего зноя. Ноги легко снесли его по чешуйчатой мостовой Верийского спуска, аккуратно перевели через мост над Курой и по Михайловской улице довели прямиком до самого Муштаида, этого «Булонского леса» грузинской столицы, в котором он так давно не был. Здесь пахло жаренными каштанами, в богатых ресторанах страстно пели и кутили богачи, – эти дети веселья и достатка, щегольски разодетые в серебро и цветные сукна, и беспечно рассыпали по сторонам свои накопления. Солиднее и сдержаннее вела себя интеллигенция – врачи, инженеры, учителя, адвокаты, которые приходили сюда отдохнуть и подышать прохладой за тихой благоразумной беседой. В заведениях попроще собрался торговый и ремесленный люд Тифлиса: карачохели, торговцы, и мелкие купцы, ставшие недавно набирать коммерческий оборот. Мужчин непременно сопровождали черноволосые и черноглазые красавицы с румяными щеками и сверкающими белизной зубами. Кто-то из них – чья-то жена, кто-то – дочь на выданье, а кто-то – и любовница. И вся эта толпа – в ресторанах и духанах рядом с фонтанами, или под свежей сенью елей, акаций, чинар и тутовых деревьев, – острит и хохочет, танцует и азартно играет в лото, поёт, болтает и бранится, гуляет по аллеям сада, шумит и блестит улыбками, ботинками, платьями, мундирами.

Неугомонная детвора шумно носится по аллеям сада, лишь изредка останавливаясь, чтобы поглазеть на представление «Петрушки» или понаблюдать за ловкими китайскими фокусниками, послушать старых шарманщиков, чьи барабаны изготовлялись одесскими мастерами, по причине чего здесь были популярны мелодии «7.40», «Шарлатан» и другие еврейские напевы. Любопытным девочкам постарше предсказывают судьбу разноцветные попугаи, за определённую плату вытаскивающие своими кривыми клювами плотно уложенные и написанные корявым почерком судьбоносные билетики.

Нико заглянул в духан. Здесь, в глубине, за длинным столом, освещённом лампами, сидели люди. Шёл большой пир на полупире. Ароматные бычьи лопатки, хорошо сваренные, лежали в облаках пара на больших блюдах, рядом с шашлыками на шампурах, пестрели гранаты, наливные яблоки, гроздья прозрачного винограда, жирная индюшка и поросёнок, покрытый яичным желтком и обжаренный, с зеленью петрушки и ярко-красными «болоками» – редисками в раскрытом рту, и тарелки с тёмно-зелёным варёным шпинатом, заправленным пахучим хмели-сунели. Мужчины сидели кто в пиджаках, кто – в блузах, а кто – в чохах – чёрных, каштановых, с серебряными и чёрными поясами и кинжалами. Все говорили спокойно, наслаждаясь, что ночь ещё длинна, и тем, что это уже не первая, и далеко не последняя, ночь великого пира.

Недалеко от входа сидел старый дудукист Геворг. Он, вздыхая, жаловался своему соседу – зурначи – на судьбу-злодейку:

– Хотел вот в ресторане поработать, здесь рядом, так не впустили же даже за порог. Говорят, мол: «Неинтересный у тебя инструмент! Не-со-вре-мен-ный и нудный! И песни твои уже всем приелись, грусть навевают на клиентов. А клиент, наоборот, должен радоваться, веселиться, забыть о печали, много кушать и пить, чтобы много платить. И друзей своих приводить, чтобы тоже много пили и ели…». Откуда им, бестолковым, знать, что когда поёт бархатистый дудук мой – это душа абрикосового дерева поёт…

– Что они понимают, глупые люди? – вторил ему собрат по музыкальному ремеслу. – Как быстро забыли они то время, когда даже птицы в садах умолкали, заслышав звуки твоего сладкого дудуки и моей правдивой зурны! Теперь, видишь ли, другое время настало. Другая одежда у людей – «модная», манеры, еда другая. И музыка тоже другая. Всё оттуда приходит, – он пальцем указал куда-то вдаль, видимо, имея в виду Петербург или даже Париж. – Что же нам остаётся делать, ахпер? По миру пойти? Не выбросить же зурну, на которой ещё мой дед играл? Ни одно веселье или народный праздник без зурны и дудуки не обходилось, без них свадьба – не свадьба, а глухие поминки…

– Эх, Аствац-джан? Как семью кормить? Руку я протягивать не привык. Научиться по клавишам стучать что-ли, или пищать на медном кларнете?