Он закрыл глаза и замер, изнемогший и обессиленный от голода, бесцельного дневного блужданья и бессонных томительных ночей под первой же парадной лестницей какого-нибудь дома…

Никто в Тифлисе больше не видел его смеющимся, никто не слыхал от него шутки. А тем немногим горожанам, кому не довелось услышать о несчастной истории любви Нико Пиросмани, со стороны было удивительно видеть человека, одетого в заморский костюм из дорогого крепа – чёрного и двубортного, модно приталенного по фигуре, с высоким воротником и широкими лацканами, да с укороченными рукавами, чтобы манжеты ещё недавно белой рубашки выступали из-под рукава.

Что он делает здесь? Под пеклом полуденного солнца, когда все приличные горожане ищут спасительной тени? Лакированные его ботинки более не скрипят от новизны, а безропотно принимают на себя удары неровных булыжников разной величины, смиренно служа своему патрону и медленно покрываясь сероватой мучнистой пылью. А он, этот странный господин, и не замечает, что шнурок его правого ботинка давно развязался и сиротливо болтается в дорожной грязи. Не чувствует он потёртостей и кровавого волдыря на пятке. Не поёт, не смеётся, не кричит и не плачет он, ещё не старый, но на вид – почти старик, бледный, небритый, больной, оборванный. Ходит себе средь бела дня по улочкам Тифлиса, отсвечивая слабой тенью своего угловатого силуэта, как серый призрак прошлого величия, ещё живой при уже давно умершем хозяине, жизнь которого поглотило страшное несчастье.

Ближе к вечеру он подыскивал себе бесплатный кров, и находил его там, где придётся. Парки, скверы, берег Куры, подъезды и подвалы домов на постепенно пустеющих улицах, в сумерках уходящего тёплого дня, открывали ему свои объятия, давая временное пристанище, иногда – неприветливое, но чаще – вполне сносное, где он, после долгого мытарства обустраивая неприхотливый ночлег, должен был испытывать истинное блаженство.

Но облегчение не приходило. Бывало, забившись в какой-нибудь угол тёмного каменного подвала, он начинал бредить и порой терял сознание.

– Конченый я человек! – твердил он самому себе в полумраке. И задавался вопросом:

– Неужели всё, что мне осталось, это одни страдания?

Но ответом ему была тишина, уютно поселившая среди старых матрасов, поломанных керосиновых ламп, ненужного тряпья, каких-то пустых банок и толстого слоя пыли.

Но даже покой не бывает вечным!

Вот и сейчас безмятежное затишье нарушила назойливая муха, которую он стал отгонять, а она продолжала кружиться над ним и гудеть, то и дело садилась на его волосы, лоб и руки. И его уши стали глохнуть от этих звуков.

В углу подвала – липкая паутина клочьями свисает с балки низкого потолка. Он видит, что гадкая муха влетает в неё, бессознательно попав в самую середину ловушки. И тщетно пытается выбраться из плена, шевеля лапками, громко гудит и жужжит крыльями от отчаяния, всё сильнее и сильнее путаясь в ажурной сети, а по её нитям, натянутым как корабельные канаты, уже ползёт мерзкий паук. Крепко схватив парализованную жертву мохнатыми лапами, он начинает свой чудовищный пир. Немного спустя муха перестала жужжать, и стало так тихо, как бывает только там, где лежит мертвец.

Всё было немо, холодно и бездушно.

– Неужели единственное, что мне осталось, это страдание? – повторил он вопрос и посмотрел по сторонам. – У кого спросить? Кто знает ответ?

Ответить могут только друзья. Но где они? Куда все уходят из его жизни? Впрочем, и сам он не стремится к ним, породнившись с уединением – сторонится сытых, избегает удачливых. Всё равно ведь не поймут! Не сумеют…

А кто бы сумел?

Элизабед? Добрая, милая, мудрая Элизабед! Она понимала его с полуслова, понимала даже тогда, когда он и вовсе ничего не говорил. Но к ней он не обратится за советом. Не может быть дружбы на пепелище, оставшемся от костра любви!

Иамзе? Девочка с шаром, похожая на Солнышко и имевшая весёлый, звонкий голосок? Да, и она могла бы поддержать его добрым словом. Но её нет. Бедняжка, она так внезапно покинула его! Мир её праху!

Неужели и его черёд настал?

Молчаливо и одиноко прошел он свой путь от начала и до конца… Превратился теперь в одряхлевшего старика, которому суждено последние дни своей жизни бродить по улицам, побираясь.

Горе сдавило обручем сердце, превратившееся в одну большую печаль. Отчаяние подступило к горлу, закипело, заклокотало в груди и наконец хлынуло слезами из глаз.

«Даже в час смерти я не буду оплакан никем», – пришло ему в голову.

А ведь нет ничего проще, чем вот так взять и умереть. На ум почему-то пришли слова великого Шота Руставели: «Лучше смерть, но смерть со славой, чем бесславных дней позор».

Да, поэт был прав! Теперь ему осталось лишь одно – найти верёвку и все счёты с жестокой жизнью будут сведены.

Конец страданиям! Да здравствует вечный покой!

Он стал пристально смотреть по сторонам, силясь разглядеть что-либо в полумраке. Вот так всегда – когда что-то нужно, хоть умри – никогда этого не найдёшь!

И вдруг взгляд его упал на земляной пол, откуда, из-под разной рухляди, ненужного хлама и ветоши, торчал шнурок. Он ухватился за него и потянул на себя. Шнурок оказался старой бельевой веревкой, довольно длинной и прочной, вовсе не изветшалой беспощадным временем.

Не порвётся, выдержит!

Главное сделано. Остался сущий пустяк – один конец закрепить за балкой на потолке, вот ведь она, расположилась не высоко – только ногами встать на старую керосинку, всю в копоти, на ней, наверное, когда-то варили вкусную чихиртму, – и руку вверх протянуть. Из другого конца связать верёвочное кольцо и накинуть на шею.

Он поставил одну ногу на отслужившую свой век керосинку – для второй его ноги на ней не хватало места – и закинул верёвку за балку…

Вот и всё!

* * *

…Ему показалось, что его кто-то зовёт и при этом толкает в бок…

– Никала…

Он помнил свой крик. Помнил, как куда-то летел. И больше ничего. А сейчас, прислушавшись, он сообразил, что действительно слышит голос. И зов этот, такой мягкий и знакомый, мгновенно вывел его из оцепенения:

– Очнись, Никала, бичо!

С трудом подняв веки, он увидел склонившуюся над ним женщину.

– Слава Богу, пришёл в себя! – молвила она.

Её затуманенные глаза были широко распахнуты, губы сжаты, а кожа была бледной, как полотно, и мерцала в тусклом свете луны, проникающем в подвал через маленькое застеклённое отверстие вверху стены, у самого потолка, выходящее на тротуар.

Он вскрикнул так, как будто увидел привидение! Хотя он знал, что в настоящей жизни не бывает привидений и оживших покойников. Но то, что он увидел, казалось совершенно невероятным.

Перед ним была Иамзэ!

Он, отказываясь верить своим глазам, протёр их в изумлении и посмотрел ещё раз – всё осталось прежним и женщина оставалась там же, более того, сейчас она обрела чёткий контур. Знакомые волосы, чёрные и такие же роскошные, как в жизни, пышный бюст, белая накидка. Теперь он мог убедиться, что это никто иной, как она! Да-да, она! Та самая Иамзэ из ортачальских садов, девочка с воздушным шаром из его кахетинского детства!

– Ты? – шёпотом спросил он, неотрывно глядя на неё и пытаясь сообразить, как такое может произойти.

– Да, Никала. Это я. – услышал он в ответ и удивился тому, что, оказывается, у мёртвых сохраняется всё тот же голос, каким он был при жизни человека, с той лишь разницей, что к нему добавляется некоторый отголосок, как если бы всё это происходило в глубокой пещере.

Она прикоснулась к его виску, вытирая капли крови на свежей ссадине. И он вздрогнул от этого касания, не от боли, а от того, что не почувствовал его, таким оно было лёгким, почти воздушным. Однако он уловил холод. От ужасающе холодной – руки мертвеца!

– Но ведь ты… мне сказали… что тебя больше нет?

– Да, – хладнокровно произнесла она. – Меня нет…

– Выходит, и я умер… – возникло у него в мыслях. – Значит, у него получилось…

А вслух он произнёс:

– Где я, Иамзэ? В аду или раю?

– Тебе ещё не время туда, Никала. Ты жив! А вот я и в самом деле умерла. Но всегда жива перед Господом. У Него ведь все живы… – она взволновалась, отчего её бледные щёки зарумянились, а губы запылали… – Ты помнишь, сегодня ведь сороковой день с моей кончины?

– Сороковой день… – повторил он шёпотом, не сводя с неё глаз и ещё ничего не понимая. – Но что ты здесь делаешь, если отправилась на тот свет?

– Всё это время, Никала, я странствовала между этим и тем мирами. На третий день после смерти душа моя предстала перед Господом и ангелы небесные показывали мне райские обители. Забыла я на время о скорби, помнила лишь, что виновата в грехах, и корила себя за то, что не так прожила жизнь, что провела её в беспечности, а не послужила Богу. На девятый день ангелы привели мою душу на поклонение Господу. Я с трепетом стояла перед Ним, но никто на земле не молился, не просил Милосердного Судью помиловать мою грешную душу. После поклонения меня отвели в ад, где показывали мучения нераскаявшихся грешников. Я носилась по тем местам тридцать дней, опасаясь, чтобы и самой не быть осужденной на заключение в них. А сегодня отпустили меня на землю, чтобы могла я проститься с родными людьми. А из родных то у меня только ты, Никала, да две подруги – Кекела и Маро. Вот прощусь с вами, вознесусь на поклонение, а Он и решит на Страшном суде, куда определить мою душу – в райские ли кущи или в самую бездну, где буду обречена на вечные муки в аду?

Оцепенев, Нико молчал, слушая гулкие удары собственного сердца. А она глядела, как он покрывается краской, затем договорила уже другим тоном:

– Ты помоги мне, брат, помолись! Я ведь не могу этого сделать за себя, это удел земных.

– Я не умею молиться, Иамзэ… – молвил он с прискорбием. – Я бы рад, но не знаю, что говорить…

– Повторяй за мной, брат: «Упокой, Господи, душу усопшей рабы твоей Иамзэ, и прости ей вся согрешения вольные и невольные, и даруй ей Царствие Небесное»…