«Любил я очи голубые, теперь люблю я чёрные.

Те были милые такие, а эти непокорные…».


Он был небольшого роста, чернявый. Ежедневно, после работы, он надевал на себя странное приспособление, похожее на «козу» из набитой шерстью ковровой ткани, под названием «куртан», и шёл подрабатывать носильщиком. Говорили, что с помощью куртана, в лямки которого он вдевал свои большие руки, он мог в одиночку поднять пианино на третий этаж, перехлестнув груз ремнём.

Так вот, когда Шамо входил в маленькую будку, чтобы спрятать там свою метлу и огромный жестяной совок, озорники запирали его будку снаружи и дразнили его на тифлисском наречии из смеси русского, грузинского, армянского, курдского языков. До поры до времени муша Шамо терпел их наскоки, лишь устало улыбался детворе, но и его терпению пришел конец. Первым под его горячую и сильную руку попал Михо.

– А-ах шени, бемураз ты такой! – поймав того за шиворот, дворник затащил его в будку и усадил на табурет напротив себя. Михо с ужасом следил за его правой рукой, крепко сжимавшей рукоять метлы. Но Шамо прочел мальчугану краткую лекцию на тему «старший-младший», а в конце произнес фразу: «Сынок, – сказал он, – если не можешь сделать ничего хорошего, то и плохого не делай!». С этими словами муша Шамо выпустил его из будки, одарив на прощанье горстью конфет. Притихшие дети, ожидавшие суровой расправы над товарищем, были озадачены, когда он делился с ними сладостями и жизненной философией муши Шамо.

Но, поскольку Калантаровы держали детей, по мере возможности, в строгости, и, бывали дни, когда глаз с них не спускали, то предпочитали неуёмные сорванцы обитать в соседних дворах, что победнее, с лёгкостью находя там новых друзей для своих игр и шалостей. Во дворах этих была особая прелесть – длинные и широкие деревянные резные балконы-галереи изнутри опоясывали дом ярусами, нависшими над маленькой площадкой двора, и на эти ярусы с ажурными перилами открывались двери комнат, расположившихся здесь анфиладой. Лестницы же здесь были часто винтовые и пристраивались к зданию снаружи.

Во дворике, куда повадилась ходить детвора Калантаровых, росли три дерева – акация, гранат и тута. И стоял «крант» для общего пользования. Солнце появлялось здесь только на балконах, в комнаты к жильцам оно никогда не заглядывало. Зато попадало оно на третий этаж, где в глубоких многокомнатных квартирах жили «большие люди»: семьи старого доктора Шнитмана и инженера-железнодорожника Донцова, а также сухопарая учительница французского, старая дева мадам Тер-Акопова. Вход к ним был только с улицы, с парадного подъезда. Во второй ярус можно было попасть или через двор, вверх по деревянной лестнице, или по лестнице подъезда. В комнаты же первого яруса можно было войти только со двора. И стояли эти тёмные комнатушки, тесно и сиротливо прижавшись друг к другу так, что сосед всегда знал не только какой обед у соседа, но и о чём он думает, ведь в старом Тифлисе думать принято громко. Всё знает сосед, всё слышит и видит! По звуку определяет, чья дверь вдруг предательски скрипнула и догадывается – «с чего бы это? да что ты говоришь? а, ну конечно! как же это мне сразу на ум не пришло!». Подмечает внимательный сосед даже то, чья жена и когда… ходила… душной тифлисской ночью… расфуфыренная… поливать цветы! А цветы, несмотря на такую заботу, отчего-то не политые стоят месяцами и вянут…

Жизнь била ключом в этом мирке. То и дело разносилось с первого яруса:

– Ануш, бала-джан, поднимись к мадам, постучись культурно, спроси который час.

– Мама, потерпи, сейчас наш Арсен придёт, будет кричать «яйца, свежи яйца!», значит ровно 10 часов.

– Ах ты, ленивая такая! – ворчала мать. – Ничего тебе поручить нельзя!

И тут во двор входит громкий голос продавца Арсена, протяжно поющий:

– «Яйса, свежи яйса!»

Тут же, на первых двух этажах появляются красные, жёлтые, синие халаты женщин в чустах, выстраивающихся в очередь к Арсену. Каждая накладывает яиц в свою корзину, предварительно просматривая их на солнце, и проверяя таким образом их свежесть.

– Что смотришь? Что там ищешь? – привычно ворчит Арсен. –Курица сегодня снесла…

А с другой комнаты доносится:

– Витик, вставай, лежебока. Арсен уже был! Завтракать пора!

Очередь у «кранта» занимали с самого утра. Знали, что сын портнихи, Арам, проснись он, будет полчаса в нём мыться, фыркая от удовольствия и подтягивая свои то и дело сползающие кальсоны. Керосинки на балконах уже шипели, вокруг них хлопотали хозяйки.

– Марго-джан, шакар чунес?

– Марили момеци ра, Жужуна – генацвале!

Толстый, неповоротливый Витик, завидев братву из Калантаровского дома, выбегал из комнаты, не доев свою кашу. За ним бежала его мать, крича и плача, что она «похоронит папу» и сама умрёт, если он не съест ещё одну ложку хотя бы ради неё.

После завтрака во двор, поближе к «кранту», выставлялись лоханки и начиналась стирка. В мыльной пене копошились женские руки. Они что-то усиленно оттирали, выжимали, затем полоскали, и снова отжимали. А потом заполняли отстиранным бельём верёвки, что протягивались через весь двор, от туты до акации, и от столбика к балкону. А на перила «выбрасывались» подушки, одеяла, коврики, которые предварительно хлестались рукоятками веников или швабрами. Детям нравились эти «занавеси», они помогали при игре в прятки.

А потом во дворе раздавался хриплый голос бойкой Нази-бебо, приводившей во двор своего старого ослика, на спине которого висели хурджины:

«Мацони! Ма-ла-ко-о!», – и опять хозяйки спешили вниз, на этот призыв.

– Почему этот мацони жёлтый? – спрашивала одна.

– Это «камечис», буйволиный, очень полезный. От всего лечит.

Спустилась и француженка, мадам Тер-Акопова. Но, увидев бедного ослика, у которого от старости уже провис хребет, она с жалостью прошептала: «О, Mon Dieu! Несчастное существо!» и удалилась, отказавшись покупать целебный кисло-молочный продукт у бесчеловечной мацонщицы. Нико тогда показалось, что мадам пустила слезу, иначе отчего это она вдруг достала из кармашка кристальной белизны платочек и коснулась им своих глаз?

– Руки уберите от моего осла! – кричала Нази-бебо детям, обступившим животное, чтобы погладить его. Но они, казалось, напрочь оглохли и продолжали своё дело, лаская ишачка и невзирая на громкие подзатыльники своих матерей.

Потом во дворике появлялась зелень – её катил перед собой на тачке сам продавец, фрукты тоже ехали, но не на тачке, а верхом на человеке. На голове его громадная плоская деревянная чаша с товаром. Настоящий кинто!

Раз в неделю, где-то в середине дня, вся Садовая на несколько часов теряла спокойствие. Женщины и мужчины хватали пустые бидоны и по гулким деревянным балконам, по гудящим деревянным лестницам взапуски неслись на улицу:

– Кэ-ра-син! – такое необходимое всем зажигательное слово.

Лошадь, железная бочка с керосином, пожилой армянин с колоколом в руке ещё только на подходе, а чьё-то чуткое ухо уже уловило звон, значит, лети поскорее, пока улица в неведении дремлет. Вот люди и бегут, стреляя бидонами и клича любимых соседей.

А когда садилось солнце во дворе появлялся новый завсегдатай по имени Шакро. Он нёс на спине два мешка. Один был доверху наполнен малиновыми шарами, сквозь другой просматривались очертания бутылок.

– Бады-Буды! На бутылки! Бады-Буды. Меняю на бутылки!

Шакро был любимцем всех детей и настоящим врагом их родителей.

– Мама, – кричал Витик истошным голосом, будто во дворе начался пожар. – Дай три бутылки. Быстро! Наш Шакро бады-буды принёс!

– Ва-а-ай! – вырвалось у женщины. – Не дам тебе никаких бутылок! Ишак!

Тот искривился и издал странный звук, похожий то ли на смех, то ли на плач.

– Или кричи и плачь, или не смейся, когда плачешь! И хватит тебе уже эту заразу кушать! Намучилась я с тобой! Сдохнешь в один день! – Витикина мама подробно перечислила все беды, какие обрушились на неё со дня его рождения и по сей день. Сверкая глазами и хватаясь за голову, она в то же время зорко следила за тем, какое впечатление производит не столько на непослушное дитя, сколько на соседей, и, в зависимости от этого, то сгущала краски, то смягчала их.

Но озорной Витик давно смекнул, что не нуждается в её благоволении. Точно зная, где в доме хранятся бутылки, он, схватил из своими пухлыми руками в охапку, и, гремя стеклом и очертя голову, бежал менять их на сладкую кукурузу, чтобы поделиться вкусными шарами с другими мальчишками. Иначе его, толстяка, не брали в игру.

А порой в этот шумный двор захаживал старик. Звали его Шалико и был он потомственным шарманщиком. Переступив за кованую дверь, он располагался под акацией и заводил свою «кормилицу» – музыкальный ящик. Первыми на звуки шарманки бежали любопытные дети. Пока Шалико крутил свой старый надтреснутый агрегат и скрипучим голосом пел подряд две песни о несчастной любви, с верхних ярусов, привязанные на веревках, опускались булки, рогалики и конфеты. А тонкая душой мадам Тер-Акопова всегда спускалась вниз, в нарядном платье и на каблучках, и уважительно опускала ему в фуражку мелочь. Собрав «урожай», мужчина накрывал шарманку старым чехлом из синего холста, взваливал на спину и тяжёлым шагом шёл дальше…

Однажды тётушки Калантаровы повели детей на прогулку на Михайловскую улицу, в парк, носивший какое-то странное название «Муштаид». Тётушка объяснила, что некий выходец из Персии по имени Ага-Мирфетах Муштаид получил эту территорию от властей и построил здесь дом. И была у него наложница, грузинская красавица по имени Нино. Он купил её на невольничьем рынке в Константинополе, влюбился в неё и женился на ней. После возвращения в Грузию Нино заболела и умерла. Муштаид сильно скорбел по ней и похоронил её тело рядом с домом, а вокруг могилы посадил много роскошных розовых кустов и реликтовых деревьев, которые и стали фундаментом для этого парка.

В этом «Гульбищном саду для тифлисцев» царила обстановка праздника: продавали ситро и сладкую вату. А на одной из аллей усатый старик с перекинутым за сгорбленной спиной ящиком кричал зазывным голосом на тифлисском диалекте: