– Да-а? – удивленно протянула мать. – Вы там совсем дикие, что ли? А разве в деревне не держат скотину? Коров, поросят? Птицу разную?

– Да держат, конечно, – оживился он, – корова у нас, Дуська. Куры… разные. Кролики.

– А фотографии ты привез? Ну, жены своей? Новой родни? Как обещал, Сашка?

– Мам, – он опустил глаза, – не любят они фотографироваться! Понимаешь? Совсем не любят!

Мать усмехнулась:

– Сектанты, что ли? Или староверы какие?

– Почему сразу сектанты? – делано возмутился он. – Скажешь тоже! Глупость какая-то, – продолжал он бурчать от смущения. – Просто… не любят. Там совсем другие люди, мам. Абсолютно другие. А если сравнивать с нами – то это вообще смех и грех.

Мать остановила его:

– Люди везде одинаковы, Саша. Ты мне поверь! И хотят все ну примерно одного и того же. Перечислять или не надо? Сам знаешь? Просто ты мне врешь, Саша! Врешь давно, уже три года. И тебя не волнует, как я живу с этой ложью. И не могу задать тебе вопрос: почему? Почему, сыночек? Почему ты бросил институт, почему бросил Владу, почему бросил меня и Москву? Ведь должна быть причина, Саша? Серьезная причина, сынок!

Он молчал, опустив голову. Долго молчал. Молчала и мать. Потом она встала, подошла к нему, провела рукой по его голове – против роста волос, как всегда делала в детстве, и наконец тихо и твердо сказала:

– Ты все расскажешь мне, сын! Вот отдохнешь и расскажешь. Договорились?

Он кивнул. Молча.

И пошел к себе в комнату. Спать. Проснувшись – а уснул он тут же, моментально, только успев оглядеть свою комнату, показавшуюся такой родной, что он сглотнул тугой комок в горле, чтобы не разреветься, – проснувшись, он долго лежал с открытыми глазами, раздумывая, сказать ли матери правду. И решил – нет, ни за что. Эта правда ее доконает, убьет, и она ни за что не отпустит его от себя. И еще он понял: остаться здесь, в этой квартире и в этом городе, он не готов. Совсем не готов. Он – вот чудеса! – уже скучал по заимке, по их с Прокофьичем хозяйству, по лесу, по озеру, по густому, пахнущему лесом и травой, словно жирные Дуськины сливки, воздуху и по всей той жизни, к которой он так неожиданно и крепко привык. К которой он прикипел.

И он придумал. Вечером, за чаем, он рассказал матери эту фальшивую историю – совесть, конечно, мучила, но, как говорится, ложь во спасение – благо.

Он беззастенчиво врал, что Влада ему изменила – нашла себе богатого хахаля из какой-то «серьезной» семьи, вроде бы дипломатов. И объявила ему, что собирается замуж.

Ну, про его душевное состояние говорить и не стоит – тут все понятно. Предательство пережить он не смог, да, наверное, он сломался и решил уехать. Сбежать. Так, казалось ему, будет проще. И вправду, он пережил эту историю и даже окреп духом и телом. «Ну, ты же сама видишь, мам!» – бодренько улыбнулся он, задрав рукав майки и натянув бицепсы.

Мать молчала, обдумывая сказанное.

– Странно как-то, – задумчиво сказала она, – про Владу странно. Она ведь звонила. Часто звонила. Очень просилась приехать. Требовала твой адрес, когда ты сбежал. Повторяла, что этого быть не может. Ну, что ты нашел другую и забыл про нее. Нет. – Мать покачала головой и повторила: – Очень странно. А ты ничего не путаешь, Сашка? Может быть, все это – сплетни? Наветы, ложь, ерунда?

Он рассмеялся:

– Ну, ты даешь, мам. Я – перепутал? Когда человек говорит мне в лицо и прямым текстом – и я перепутал?

Мать вздохнула и пожала плечами. Немного помолчав, словно раздумывая, стоит ли продолжать эту тему, вдруг сказала:

– А знаешь, Сашка, я ведь ее видела. Месяцев через восемь, ну, или что-то в этом роде. Видела в метро, на эскалаторе. Я – вниз, она – вверх. И ехала она не одна. Какой-то высокий парень держал ее за плечо. Уверенно так держал, ну, по-хозяйски, что ли. Естественно, я ее не окликнула – ты ж понимаешь. Вот, собственно, и вся история, сын.

– Ну! Я ж говорил. Да бог с ней, – весело откликнулся он и небрежно махнул рукой. – Что мы о ней да о ней. Поедем, мам, в центр. Просто так прогуляемся. По Арбату, по Горького, а?


* * *

«Быстро утешилась, – думал он, – быстро! Месяцев восемь, как мать говорит. Ну, значит, все правильно». То, что он сделал, – единственно правильный путь. Он освободил ее от себя, от своей болезни. Освободил от мучительной роли сиделки и няньки. Освободил от боли, волнений, безденежья – что может заработать больной человек? Какую дать жизнь молодой и красивой женщине? Запах больницы, запах болезни. Запах горя. Потеря золотых, молодых лет и дней? Все правильно он решил, все верно. Она наверняка вышла замуж, родила ребенка и живет и не тужит. Свободная и счастливая Влада. И дай ей бог! Заслужила.

А то, что он ее оклеветал, так это фигня, она же про это не знает! А что о ней подумает его мать – так это точно ее не волнует.

И мать не узнает, что он все наврал. Вероятность их встречи минимальна. Совсем мизерна и почти невозможна. И какое ей, Владе, дело до того, что думает о ней женщина, которую она наверняка давно и прочно забыла. Так же, как и его – вруна и изменника.

В Москве он пробыл почти две недели. Пару раз сходили с матерью в театр и даже один раз в цирк – вдруг ему захотелось, как в детстве.

То, что он уезжает, мать приняла мужественно и почти спокойно – по крайней мере, держалась хорошо. Договорились, что летом она приедет к нему погостить. Это, скорее всего, ее и успокоило, и примирило с ситуацией.

Прокофьичу он купил – не без помощи матери – две теплые байковые рубахи и новый транзистор и отправился в путь. Домой – как сказал он себе. Чудеса!

В поезде, который вез его в Иркутск, он много спал и читал. На сердце теперь стало спокойнее – ну, во-первых, за мать. А во-вторых, то, что она рассказала ему про его бывшую девушку, тоже его успокоило – жива, здорова и, судя по всему, еще и счастлива. Дай ей бог!

На перроне мать спросила его:

– От кого сейчас бежишь, сынок?

– От себя, мам, – коротко бросил он, – от себя.



Прокофьич ему обрадовался – это было видно сразу, по глазам. Глянул на подарки и буркнул:

– А это еще зачем? Кто просил?

Но было видно, что и подаркам он рад – во всяком случае, новую рубаху на следующий день надел. Обновил.

А через три месяца он вдруг заговорил, что называется. Как-то вечером, покуривая на бревне перед домом, вдруг рассказал о себе.


Еще одно горе

История, которую он поведал, была дикая и невыносимая. Прокофьич жил под Москвой, в Люберцах – почти Москва, что говорить. Жил с любимой женой и дочкой. Служил на каких-то складах, сказал коротко: охранял важный объект. Углубляться не стал. Жена работала поварихой в столовой, дочка ходила в школу. И однажды, в два часа ночи, пока он охранял свой важный объект, квартиру вскрыли – скорее всего ломом или другой железякой. Открыли тихо, неслышно. Никто не проснулся. Жену и дочку зарезали сразу – слава Господу, они не проснулись. А из квартиры вынесли старый цветной телевизор «Темп», приемник «Ригонду», тоже древнюю, на тонких и хилых, шатких ногах, и сто рублей денег – тех, что копили на отпуск.

С работы он возвращался рано, в полвосьмого утра уже был в подъезде. Поднялся на свой второй и увидел, что дверь открыта и как-то подозрительно, страшно тихо. Жена вставала рано, провожая дочь в школу и ожидая с завтраком мужа с дежурства.

И он, минуту помедлив, шагнул в квартиру. В свой ад.

Потом было много чего: допросы, следствие. И даже подпал под подозрение. Он, сходя с ума от горя, дал в морду следователю в его же кабинете – после слов, что придется еще и проверить его алиби. От этих слов он начал задыхаться и, крепко вмазав уроду в погонах, тут же рухнул, потеряв сознание.

Его увезли с инфарктом – это его и спасло. Отвалявшись в больнице, он долго еще болтался по кабинетам, призывая искать убийц. Его не слушали, гнали прочь и дело закрыли – висяк. Он начал свое собственное расследование и через пару месяцев нашел тех ублюдков. Оказалось все просто – два наркомана, родные братья, жившие в доме напротив. Знали, что хозяина нет, и пошли добывать на очередную дозу.

Нашел их он просто – кто-то обмолвился, что сосед купил телевизор и не дает никому житья – телевизор орет до поздней ночи и не выключается никогда.

Он решил, что суд свершит сам, без посторонней помощи – тем более ментовский.

Успел разобраться с одним – второй накануне подох от передоза. Ну а живого братка он удушил – капроновым чулком погибшей жены. Прямо там, в его же квартире.

А потом пошел в ментовку. Ему повезло – следак на сей раз попался вменяемый, да и судья вполне – к тому же сыграло роль, что дело так и не было раскрыто, а дело-то пустяковое!

Дали ему пять лет. И он, отсидев положенное и на все наплевав, в Москву не вернулся. Сюда, на заимку, попал случайно – в поезде, идущем в Иркутск, встретил мужика из лесничества, и тот предложил ему должность.

– Ну а у тебя чего? Тоже – темно, если копнуть? – после своего рассказа спросил Прокофьич.

Саша мотнул головой.

– Криминала – нет, никакого. Только душевный – здесь я, наверное, преступник. Предал одну женщину и вру второй. Самым дорогим и близким.

И коротко, без подробностей, рассказал Прокофьичу свою историю.

Тот слушал молча, а дослушав, сказал:

– Зря ты так. Зря врачей сторонишься. Может, и помогли бы? А? Давай-ка в Иркутск сгоняем? Проверимся? Ну, или в Нижнеангарск? Я тебя поддержу, если что.



– Не сейчас, – ответил Саша, – сейчас – не хочу.

Прокофьич вздохнул, пожал плечами, затушил папиросу и молча пошел в дом. На пороге оглянулся:

– Иди в избу! Холодает.

Сильных приступов лихорадки у него не было почти два года. А потом случилось. Распухли лимфоузлы, и температура поднялась до сорока. Не помогали и травки, которые заваривал Прокофьич.