— Уже час ночи… Давай пока воспользуемся моим углом…

Она подумала, что еще есть надежда. Уходить сейчас — означает «навсегда», больше она сюда никогда не вернется — и что тогда будет делать? Вернется в этот пошлый, до тошноты пошлый мирок, где все правила расписаны и ты просто обязан походить на соседа по «камере»? Она вспомнила своих сотрудниц — и ей стало тошно. Эти старательно глупые глаза, эти перманентные кудри на голове… Эти тупые разговоры! Боже, нет, нет, нет…

— Давай поговорим, — попросил он. — Пожалуйста.

Она посмотрела на него.

На секунду ей стало больно видеть эти тонкие и плавные линии лица. Надо же было все-таки уродиться таким красивым, подумала она с неожиданной злостью. Женщине только мечтать приходится о таких чертах лица… И ведь красив-то он по-мужски! Этакий антик. Рыцарь Ланселот чертов…

Светло-каштановая прядь упала на лоб, он откинул ее и стоял, скрестив руки на груди.

— Ладно, — вздохнула она. — Давай поговорим. Все равно заснуть не получится. Да и по ночному городу мне тащиться неохота… Давай. Только говорить будем нормально, ладно? Наконец-то нормально. Начистоту…

Ирина положила сумку на стул, прошла в кухню и зажгла газ под чайником.

Свет она не включила — ей не хотелось. Она уже не раз замечала, что в моменты, когда отчаяние подступает близко, свет помогает ему. В темноте отчаяние еще нереально, но свет подчеркнет реальность безнадежности. Или — безнадежность реальности?

— Не зажигай свет, — попросила она, когда Кинг появился на пороге уже одетый.

Он послушался ее и сел.

— Будешь чай?

— Нет, — покачал он головой. — Ты меня просто послушай, ладно? Ничего пока не говори. И не обижайся… Я, честное слово, боюсь, что тебе будет больно. Но продолжать все это подло по отношению к тебе.

Минуту он помолчал, стиснув руки на коленях и почему-то глядя на них.

— Понимаешь, — заговорил он, все еще не поднимая глаз. — Когда я ее встретил, мне даже в голову не пришло, что все так обернется… Просто девочка сидела на лавке, сжавшись, и курила… Я никогда до этого не ощущал чужую боль и обиду, а тут вдруг ударило, как молнией… Я даже удивился, с чего бы это? И еще этот дурацкий поезд… Он так грохотал, что мне на минуту привиделось вот что… Она вовсе не на скамейке сидит — на рельсах, а поезд несется прямо на нее, и она даже не пытается убежать от него. Сидит, и как будто у нее мысль есть дурацкая: кто кого? Она поезд или поезд ее? И еще я почему-то догадался, что она собственного страха-то и боится, ненавидит его и боится, понимаешь?

Ирина кивнула, стараясь справиться с охватившим ее волнением. Как будто все это происходило с ней. Но как ему это теперь объяснишь? Про то, что она тоже боится своего страха до такой степени, что наверняка предпочла бы смотреть в глаза опасности, но не страху. Она промолчала. Хотя бы потому, что они об этом договорились. Сначала он говорит. А потом она…

— Я подошел, сказал какую-то глупость, и она подняла на меня глаза. Мне тогда еще надо было все понять, уйти и никогда не возвращаться. Я почти не слышал, что она говорила и что я ей отвечал, потому что твердил самому себе — она ребенок… Такой вот аутотренинг хренов… Она ребенок, она ребенок, она ребенок… Потом мне показалось, что я почти убедил себя в этом, и ничего страшного не произойдет, если я еще немного побуду рядом с ней. Но это оказалось сильнее меня… С каждым шагом навстречу ей я понимал, что этот шаг необратим, и очень скоро мы настолько приблизимся друг к другу, что некуда будет отступить, некуда спрятаться… Мне даже приснилось, что я и есть этот самый поезд, мчусь прямо на нее и раздавлю ее…

«Пока ты раздавил только меня», — подумала Ирина, закуривая сигарету, которая подрагивала в ее пальцах, как живая.

— Я не педофил, — пробормотал он наконец. — Понимаешь, Ирка, я не хочу причинить ей зло. Я вообще не знаю, что мне делать теперь… Я пытаюсь ее прогнать, но каждый раз, когда это делаю, мне становится так мерзко, будто я только что раздавил ее, уничтожил… Мне хочется ее вернуть, сказать ей что-нибудь такое, отчего у нее душа снова станет крылатой, но только слов у меня нет. Я становлюсь косноязычным, и те слова, которые рвутся с губ, сдерживаю. Потому что, если я их скажу, все закончится. — Он махнул рукой и повторил: — Все просто кончится… Мир рухнет и для нее, и для меня. Я не знаю, что мне делать…

Ирина некоторое время молчала, докуривая сигарету — огонек уже обжигал пальцы, — наконец она затушила ее и подняла на него глаза.

— Надо просто быть с ней рядом, — тихо сказала она. — Всего лишь. Быть с ней рядом, потому что только так ты сможешь уберечь ее от… поезда.

Она запнулась. На глаза навернулись слезы. «Черт побери, — зло подумала она, вытирая тыльной стороной ладони их со щеки. — Но почему ни одна сволочь не хочет вот так же уберечь от этого долбаного поезда меня?!»

Мышка даже не знала, сколько времени она лежит без сна, в темноте, с открытыми глазами… «Глазами я впускаю ночь, — подумала она. — Как в двери, тихо она входит и заполняет всю меня…»

Было тихо, только под ее окном какая-то загулявшая компания пропела нестройным хором песню про мороз, но быстро прошла дальше. Мышка еще слышала их смех где-то очень далеко, а потом промчался поезд…

Она невольно поежилась и, чтобы хоть немного отвлечься от неприятных и нелепых мыслей, принялась вспоминать «вечер поэзии» и то, что случилось потом…

Ее губ коснулась улыбка — слегка грустная, потому что Мышка понимала: будь она взрослой, Мила не сказала бы ей теплых слов.

— Я сама ушла от тебя недалеко, — призналась Мила. — И девчонки тоже… Просто мы очень хотим выглядеть взрослыми. Хотя бы по отношению к тебе… Ты влюблена в кого-то, да?

Мышка хотела ей сказать, что это ее, Мышкино, личное дело. Или насмешливо улыбнуться… Или соврать… Но почему-то ничего не получилось. Получился только долгий взгляд в окно, на череду медленно плывущих облаков, и кивок, подтверждающий правоту Милиных подозрений.

— Он твой одноклассник?

Мышка невольно рассмеялась. Господи, да разве можно влюбиться в кого-нибудь из своих одноклассников? Видела бы их Мила…

И тут же поймала себя на том, что довольно пренебрежительно протянула — глупые, самодовольные дети… Словно она так невольно обозначила и себя саму.

Глупая, самодовольная девчонка.

— Знаешь, — сказала Мила. — Когда-нибудь нам будет казаться, что все страдания, которые мы переживаем сейчас, самое светлое в нашей жизни… Мы будем это вспоминать, ты веришь мне?

— Нет, — ответила Мышка, глядя в большие карие Милины глаза. — Я в это не верю. Потому что всегда надо думать правду.

— Когда тебе исполнится лет сорок, — мягко улыбнулась Мила, — ты поймешь, что именно в эту пору была счастлива. Посмотри на себя сейчас глазами сорокалетней женщины… Ты обременена детьми. Работой. Готовишь обед к приходу мужа.

Мышка представила. Кинг должен прийти с работы. За стеной спят дети, похожие на него… «Как я счастлива», — подумала она.

— Я буду счастлива, — уверенно заявила она. — Я буду безгранично счастлива в сорок лет… Мне, наверное, именно этого и хочется. Но с ним этого не может произойти… Он не такой, как все.

Мила едва заметно улыбнулась. С ее губ чуть не сорвалось: «Девочка моя, да они все становятся не „такими“, когда мы влюбляемся!» Но, слава богу, сдержалась, понимая, что эти слова будут неуместными и противно-снисходительными. Но Мышка поймала эту улыбку и почти угадала мысль. Она нахмурилась и сердито повторила:

— Он на самом деле не такой… И его друзья совсем другие. Как будто они пришли из другого мира…

Она хотела рассказать о них, но решила, что это ни к чему. Все равно они никогда не будут вместе. Никогда. Зачем говорить о человеке, который уже забыл о твоем существовании?

— Если бы я была хотя бы двадцатилетней, — с тоской выдохнула она. — И если бы я была хоть чуть-чуть красивее!

Это получилось у нее так по-детски, что Мила снова улыбнулась, а Мышка рассердилась на себя. «Если бы, — усмехнулась она про себя. — Нет никаких „если бы“. Есть то, что есть».

— Мне надо учить уроки, — проворчала она.

— Ладно, не буду тебе мешать… Но думаю, ты не права… Дело не в возрасте. И ты красивая девочка… Мне кажется, у тебя все будет хорошо.

Мышке самой хотелось в это верить, но сейчас ей казалось, что лучше принимать жизнь такой, какая она есть. И в конце концов, ей просто хотелось окунуться в свои страдания.

Мила поднялась и пошла к двери.

— Пока, — помахала она Мышке рукой.

— Пока, — ответила та и снова открыла заветную тетрадь.

Но слова отказывались ей подчиняться — вместо этого она нарисовала его профиль. Получилось не похоже. Она рассмеялась и пририсовала ему усы. Большие, палаши такие, как у гусара… Усы ему явно не шли, но Мышка уже не могла остановиться. Она пририсовала еще бородку клинышком и маленькие круглые очки.

Потом ей стало стыдно, как будто она только что совершила плохой поступок. Она вырвала лист, скомкала его, открыла форточку и выбросила…

И тут же, наблюдая, как белый лист кружится, повинуясь движению воздуха, испытала острый приступ жалости. К этому листку. К Кингу. К себе.

И — ко всему миру…

Воспоминания и теперь вызвали в ее душе глупую жалость, и она закрыла глаза. «В конце концов, ты собираешься спать, — сказала она себе. — Завтра тяжелый день. Завтра этот глупый турнир…» Она и сама уже была не рада, что согласилась в нем участвовать. Но теперь не откажешься…

Или — она втайне этого хочет? Ведь это тоже — возможность быть услышанной. «Да захотят ли они меня услышать, — подумала она, чувствуя, что медленно засыпает, веки становятся тяжелыми, а мир куда-то уплывает вместе с удаляющимся грохотом поезда, несущегося вдали. — Интересно, куда он едет… Наверное, в Москву… Кто-то сейчас спит на верхней полке, а я сплю здесь… И что из того, что они не захотят меня услышать… В конце концов, единственный человек, в чьем внимании я нуждаюсь, и тот не хочет. А они-то… Не хотят, и не надо… Главное, чтобы он…»