Поминальную молитву «Йизкор», которую читали на каждой церемонии, Раймонда уже знала наизусть. Остальные тексты и песни от лагеря к лагерю менялись, но казались ей одинаковыми. Аккомпанировал поющим красивый мальчик с гитарой по имени Ори. Именно его Раймонда и застала в первый день целующимся с тремя разными девочками и простила по одной-единственной причине: она сразу поняла, что он гомосексуалист. Иначе уже давно бы ему что-нибудь сказала. Потому что, когда Раймонде что-то не нравилось, она этого не скрывала. Оттого ее восьмидесятивосьмилетнее сердце и работало так исправно. Не то что у Виктора. Так красиво за всеми ухаживал, смеялся, улыбался, пел, анекдоты рассказывал, и вдруг – бац – свалился. Прямо в магазине. Потому что все свои долги скрывал, и они ему на сердце давили. Как большие мешки с рисом, по десять кило каждый.

Кроме мальчика с гитарой на каждой церемонии было несколько девочек, которые пели. Они были в таких тонких белых блузках, что Раймонде хотелось скорее подбежать и набросить на них куртки. А еще были девочки из танцевального кружка, в черных леотардах. Соски у них от холода торчали так, что казалось, вот-вот отвалятся, черные колготки так врезались в промежность, что Раймонда опасалась за их здоровье. Лица у танцовщиц были грустные – не только от скорби, но и потому, что у них мерзли попки. Будь у них чуть побольше мяса на костях, оно бы их грело. Дети танцевали и пели посреди концлагеря в память о погибших – костлявые, как огородные пугала, сами похожие на заключенных, еле уцелевших после марша смерти. Только у одной из них мама, судя по всему, готовить не разучилась: зад у девочки был красивый и круглый, как яблоко, руки и бедра – пышные, кожа – розовая и здоровая. Раймонде девочка понравилась сразу, и она хотела предложить ей сесть рядом, но это место все время занимала главная певица по имени Лирон. Буквально каждый день к ней подсаживалась. Даже когда рядом с Раймондой успевали сесть другие ребята, Лирон просила их подвинуться – и они слушались. Раймонда таких людей знала: они были и в доме престарелых. Эта Лирон просто прибрала ее к рукам. Маленькие внуки Раймонды собирали всякие безделушки, женщины в доме престарелых коллекционировали одиноких вдовцов, которые еще не ходили под себя (такие у них редко, но попадались), а Лирон заграбастала Раймонду. Раймонде это не нравилось, но ссориться с Лирон она не хотела и терпеливо ждала, пока выпадет возможность поговорить с симпатичной девочкой. Когда в Майданеке ей наконец это удалось и она сказала девочке, что та очень хорошо поет, девочка так расчувствовалась, что споткнулась о рельсы железной дороги и чуть не упала. От этого Раймонда полюбила ее еще сильнее. Но больше всего ей понравилось, что на ужине в гостинице девочка отложила немного еды для кошек. Раймонда сразу же вспомнила Ривку. Вообще-то она не была уверена, что Ривка стала бы кормить польских кошек. Ведь во время холокоста они были равнодушны к страданиям евреев. Но разве современные кошки виноваты? Это ведь было еще до того, как появились на свет их родители. Поэтому Раймонда наложила одну тарелку для себя, а одну – для кошек. Экскурсовод удивилась, но смолчала – узница концлагеря как-никак, – а Раймонда взяла тарелку, подошла к девочке, и они пошли на улицу. Девочка (к тому времени Раймонда уже знала, что ее зовут Нофар) сбегала к себе в номер и принесла шарф – чтобы Раймонда не замерзла. Раймонда была уверена, что Нофар станет расспрашивать ее про холокост. Сегодня она рассказывала детям про гетто, и вышло так грустно, так ужасно, что Раймонда боялась, как бы ей самой от этих рассказов не приснился кошмар. Однако Нофар про холокост не спрашивала. О себе она тоже не рассказывала. Другие дети этим постоянно развлекались: поспрашивают сначала про холокост, а когда надоест, принимаются болтать о том, кого любят, кого ненавидят, и даже не просят никому про это не говорить, потому что кому ей, старухе, говорить-то? Муж давно умер, а от закадычной подруги остались только чемодан, паспорт да носки. Вместо этого девочка посмотрела на Раймонду и спросила, каково это, быть старой.

Не «пожилой», а «старой».

Раймонда не знала, что отвечать. Всю поездку она не закрывала рта, но сейчас сидела и молчала. Девочка, в свою очередь, не пыталась заполнить тишину словами. Она позволяла ей висеть в воздухе. Слушала ее так, как другие слушают чужую речь. Наконец Раймонда сказала, что быть старой – значит быть абсолютно одинокой. Настолько одинокой, что иногда приходится выдумывать всякое, чтобы это одиночество прекратить. Тут замолчала уже девочка. Вернее, они обе ничего не говорили, но принадлежало молчание все-таки Нофар. Щеки у нее от холода порозовели, в глазах стояли слезы. Раймонда не знала, почему девочка плачет – то ли из-за ее слов про одиночество, то ли из-за своих мыслей. Нофар хотела сказать ей, что, если быть старой и выдумывать всякое, чтобы не быть одинокой, то выходит, быть старой – это почти то же, что быть семнадцатилетней. Однако вместо этого она сказала: «Кис-кис-кис» – и бросила кошкам еще один кусок колбасы.

34

Майя стояла на пороге комнаты Нофар и не решалась войти. Внутри у нее мигала красная тревожная лампочка: тебе сюда нельзя! Стоял полдень; в доме было пусто. Отец ушел на работу, мать – тоже, а старшую сестру только что увезли на очередное ток-шоу.

Пока Нофар была в Польше, Майя наслаждалась тишиной. Целую неделю чувствовала себя единственным ребенком в семье. Но когда они поехали за старшей сестрой в аэропорт, мама сказала: «Как здорово, что она наконец возвращается! Больше не будешь скучать в пустом доме!» – и оказалась права. Как только Нофар вернулась, в доме вновь воцарился бардак. В какой-то школе на севере страны двух парней признали виновными в групповом изнасиловании, но жертва говорить с журналистами отказалась. Поэтому все стали просить высказаться Нофар. Вот уже три недели старшая сестра кочевала из студии в студию. Младшая же сидела одна в квартире, где снова было невыносимо тесно, хотя и не было ни души. И вот она застыла на пороге чужой комнаты.

Майя, тебе сюда нельзя.

Она подошла к шкафу и заглянула внутрь. Блузки, брюки, платья – все это Нофар присылали пиарщики из домов моды, в надежде, что она будет носить их продукцию и постить фотографии в интернете. «Ваша дочь – трендсеттер», – сообщил один из посыльных матери, потрясенной обрушившимся на дом водопадом одежды. Майя хорошо запомнила, что он даже не назвал Нофар по имени. Сказал: «ваша дочь» – и сразу стало ясно, о ком он. Майя осторожно подвинула гору сложенных в шкафу брюк, заглянула за кофточки и проверила под майками. Нет, это не здесь.

Она закрыла шкаф и села на кровать – простыня пахла сестрой. Майя решила поискать в ящиках стола. В верхнем нашла шкатулку с украшениями – каждая из них получила такую от родителей по случаю бат-мицвы, – а в ней два медальона на цепочке. Один в форме сердца, другой – в форме медвежонка, и оба показались ей ужасно детскими. Были там также пузырек нежно-розового лака, которого Майя никогда на ногтях у Нофар не видела, и наполовину пустой пузырек ацетона. Однако на это сейчас времени не было. Майя задвинула ящик, выдвинула следующий, и не смогла сдержать удивленную улыбку: там лежала нераспечатанная упаковка презервативов. Для верности Майя пересчитала дважды. На упаковке было написано, что презервативов восемь, и их действительно было восемь. Рядом с презервативами лежало четыре красивых камня, и один из них – кристалл – Майя узнала. Много лет назад они ездили всей семьей отдыхать, и она смутно помнила, что поссорилась с сестрой как раз из-за этого кристалла. Нофар кричала: «Мой!» – а Майя: «Нет, мой!» – пока папа в конце концов не заявил: «Будет мой!» Похоже, Нофар выпросила камень себе, когда они вернулись домой. До этого момента Майя ни про кристалл, ни про ссору, ни про отцовское вмешательство не вспоминала, но сейчас вдруг обиделась так, будто все произошло вчера. И возможно, именно обида помогла ей решиться открыть третий ящик. Там лежала коробочка из-под духов, в которой были спрятаны две сигареты и зажигалка. Интересно, Нофар их купила или стащила из тайника Майи? Возле коробочки валялся помятый билет с концерта в парке «Яркон». На этом концерте они с Нофар подпевали певице с таким энтузиазмом, что обе осипли. Мать сидела сзади и притворялась, что получает удовольствие, но сестры знали, что для нее это мука мученическая. И заценили мать – и концерт – еще больше.

Майя задвинула последний ящик. Пора уходить из этой комнаты. В школу она сегодня уже не пойдет. Она пойдет в свою комнату, накроется одеялом, уснет, и никто ее исчезновения не заметит. Но вместо того чтобы выйти из комнаты Нофар, Майя легла в ее кровать и натянула одеяло на голову. Здесь Нофар спит каждую ночь. Здесь ее тело отдыхает. Если закрыть глаза, можно, наверное, почувствовать, каково это – быть Нофар. Майя понюхала хлопчатобумажную простыню. Провела по ней рукой. По телу разлилась приятная усталость, и Майя отдалась ей. Через наполовину поднятые жалюзи в комнату проникал полуденный свет. Майя повернулась к нему спиной, придвинувшись к темной прохладной щели между кроватью и стеной. Еще миг – и придет сон. Но в тот самый момент, когда ее отяжелевшая рука провалилась в узкий зазор между стеной и кроватью, она вдруг нащупала нечто, похожее на тетрадь. И дремоту как рукой сняло.

В комнате ничего не изменилось: мягкий полуденный свет по-прежнему лился в окно, прохладное хлопчатобумажное постельное белье все еще пахло Нофар, тело Майи лежало на кровати в точно той же позе, а рука замерла в зазоре между кроватью и стеной. Однако сна у нее сейчас не было ни в одном глазу, а руки больше не казались свинцовыми от усталости. Тетрадь словно била Майю слабым электрическим током.

Да, она еще могла уйти. Встать и уйти.

Но нет. Тетрадь словно приковала ее к месту, и – еще до того, как Майя в нее заглянула, – сама заглянула в Майю. Заглянула – и увидела ее настоящую.

На чтение ушло меньше десяти минут, а на то, чтобы понять, что случилось, и того меньше. На первых страницах у старшей сестры был хорошо знакомый Майе почерк – похож на ее собственный, только более красивый и округлый, но затем, после нескольких пустых листов, он вдруг изменился. Буквы стали маленькими, угловатыми. Они торопились, толкаясь, добежать до конца строчки, как будто за ними кто-то гнался. А на бумаге виднелись следы слез – там, где фиолетовые чернила расплылись, а потом подсохли.