Имеется еще несколько пней, возле которых я в конце лета просиживаю целыми днями, прежде всего осиновых, причем часть из них высотой с дом. Осины, как известно, могут вырастать очень большими, правда они довольно непредсказуемы. Вероятно, слишком быстро растут. Кроме того, у них настолько мягкая древесина, что желна и другие дятлы могут ее с легкостью продалбливать и выводить там птенцов. По большому счету, во всех сколько-нибудь старых осинах острова живут или пожили дятлы, а после них ствол теряет плотность и быстро, благодаря гнилостным грибкам, становится достаточно полым для размножения здесь некоторых редких журчалок. Под конец крупные осины будто устают, начинают клониться, а затем падают. Разумеется, если их прежде не ломает каким-нибудь ненастьем. Осины подвержены этому больше других деревьев, и от них остаются огромные пни, которые десятилетиями поднимают настроение дятлам, серой неясыти, жукам, жалящим перепончатокрылым, журчалкам и мне.

Можно даже превратить удачно расположенный пень в инструмент политики. Один из моих друзей на материке несколько лет назад это доказал, и, насколько я знаю, его противники до сих пор не пришли в себя. Речь идет о самой обычной истории: кто-то задумал раздобыть массу редких видов — лишайников, грибов, насекомых, их личинок, всех скопом, — чтобы использовать их в качестве козыря в очередной войне между бюрократами. Короче говоря, запросили денег, если я правильно помню, на покупку нескольких заповедников. Примерно так. Обычное дело. Вполне в порядке вещей — если бы только организаторы акции так безнадежно не уверовали в то, что по-хорошему правильная природа непременно должна быть нетронутой или, на худой конец, выглядеть как в сказках Астрид Линдгрен.

Семь административных округов объединили усилия и в течение трех лет прочесали и проинспектировали около 500 подходящих природных участков. Кое-что они, естественно, нашли.

Мой добрый приятель — плотник и вместе с тем изобретательный энтомолог — приблизительно в то же время начал собственное обследование тех же мест, едва ли непосредственно с намерением натянуть нос армии официальных поисковиков, но не без тайной мысли напомнить им, что лишенная девственной первозданное™ природа тоже может оказаться богата редкими видами. В общем, пока все остальные, высунув язык, носились по сугубо диким местам с сачками наперевес, он взвалил на плечо стремянку и отправился к месту вырубки, где, как он знал, торчал одинокий восьмиметровый осиновый пень. Его-то мой приятель и обследовал.

В течение нескольких лет он занимался сбором на одном-единственном пне на вырубке, которую никто другой не потрудился проверить, поскольку она считалась уже испорченной. Как ни странно, ему удалось найти на своем пне почти столько же отнесенных к вымирающим древесных насекомых, сколько конкурирующая команда общими усилиями обнаружила на сотне квадратных километров.

Менее забавно то, что сама природоохранная политика является поврежденным объектом, который порой начинает клониться и того гляди завалится. Позиции незыблемы, а ставки нередко столь высоки, что допустившему неосторожное высказывание о наличии в эпицентре разорения мифических существ, надо быть готовым обрести нежелательных друзей. Кроме того, все, к сожалению, непросто, скорее наоборот, поэтому в конечном счете следует признать, что некоторые попытки измерить ценность природы элегантнее других, хоть не обязательно лучше. Это, как обычно, вопрос подхода. Пень возвышается точно остров посреди моря вырубки. И как говорит в "Повелителе мух" Ральф: "Это наш остров. Он хороший. Пока не появились взрослые и не забрали нас, мы будем веселиться".

Сколько существуют биологи, они неизменно выбирают острова, чтобы не обезуметь от изобилия. Острова позволяют обобщать. Становятся своего рода моделями, на примере которых легче строить объяснения. Там, где островов нет, их следует изобрести. Хотя бы для развлечения.

Почувствовав к ним вкус, начинаешь вскоре видеть их повсюду — синтетические острова в архипелаге Пуговицеведения. Один из наиболее прекрасных находится в Риме, или находился раньше, в середине XIX века. Обособленный рай посреди крупной, кишащей, сбивающей с толку метрополии. Его изобретателя звали Ричард Дикин. Давайте предположим, что он очень много работал и многого достиг. Можно также представить себе, что как врач, а именно такова была его профессия, он прекрасно знал, что опиум со временем перестает работать. Однако что-нибудь ему требовалось в качестве спасательного плота. Точно не знаю, но предполагаю, что все произошло именно так.

О жизни Дикина мне известно, прямо скажем, немногое. Я пытался произвести кое-какие изыскания, но он совершенно забыт даже на родине, и помнят о нем лишь столетние ботаники и пропыленные коллекционеры редких книг с раскрашенными вручную иллюстрациями. Я знаю, собственно, лишь что он был англичанином и в свободное время изучал распространение растений. Он, в частности, писал о папоротниках британских островов. Как получилось, что он перебрался работать врачом в Рим, я не имею ни малейшего представления. В любом случае, он уехал туда, и страсть к флористике прихватил с собой.

Как-то раз мне в букинистическом магазине случайно попалось на глаза его имя, вытесненное уже изрядно посеревшим золотом на маленькой темно-красной книжке с ничего не говорящим названием "Флора Рима". Ага, городская флора, подумал я. Урбанистическая биология — тема во многих отношениях интересная, поэтому я открыл книгу и, к своему восторгу, обнаружил, что она содержит отнюдь не то, о чем мне подумалось по названию, а рассказ о необитаемом острове, ботаническую робинзонаду в урбанистической среде, напечатанную в 1855 году. Полностью заглавие звучало следующим образом: "Flora of the Colosseum of Rome; or, illustrations and descriptions of four hundred and twenty plants growing spontaneously upon the ruins of the Colosseum of Rome".

Я уже говорил, что факты в деле отсутствуют, но давайте предположим, что днем доктор Дикин был полностью занят работой. Возможно, он содержал большую семью. Что делать? Прогуливаться по воскресеньям, наслаждаясь видами, — не в его духе. Ему хотелось изучать растения, прыгая по острову с камня на камень, собирать, а затем составлять описания.

Дикин решил дилемму блистательно. Он занялся инвентаризацией руины.

В свободные минуты счастливый, как дитя, Дикин лазал по Колизею, и, учитывая, сколько он всего насобирал, вероятно, он занимался этим на протяжении многих лет. Ему даже удалось описать неизвестный вид — траву, которой он дал название Festuca romana — овсяница римская, и отыскать цветы, каковых до него во всей Италии никто не видел. Поскольку же ему очень хотелось познакомить мир со своими находками (и с самим собой), он выплеснул детское счастье в книгу, которую, в отличие от многих других трудов данного жанра, по-прежнему можно читать. Удивительные виды растений из дальних стран дают ему повод пофилософствовать на тему о бурной истории руины, в то время как другие виды затягивают его в трясину легенд и старинного городского фольклора, где рано или поздно оказываются все пишущие ботаники. Цирцея и молочай Миля — растения, достойные каждое отдельной книги. Или Narcissus poeticus (нарцисс поэтический) — его не миновать никому.

Помочь Дикину может лишь Шелли:

Narcissi, the fairest among them all,

Who gaze on their eyes in the stream’s recess.

Till they die of their own dear loveliness.

Остается только позавидовать. Вы можете представить себе поэта, посвящающего стихи нарциссовой мухе? Или вообще журчалкам? Хоть мировая литература и полна мух, но они почти всегда анонимны, просто мухи. Кое-где журчалки, конечно, упоминаются — у Мартинссо-на, Бартеля и Чатвина, но ни одной мухе никогда не позволяют выступить на передний план из бесформенной массы — с упоминанием ее вида, названием и историей. Ничего странного тут нет. Даже меня это не возмущает. Я просто проникаюсь завистью ко всем, кто рассказывает о птицах, цветах, бабочках и тому подобном, о чем написана целая библиотека книг, даже художественной литературы.

Мы, муховеды, действительно пребываем ниже травы.

Хуже всего то, что даже названия остаются для обывателя загадкой. Все, кто занимается журчалками, пользуются исключительно латынью, что, естественно, не улучшает ситуации. Helophilus, Melanostoma, Xylota — несведущий человек, в лучшем случае, может смутно представить себе, как эти маленькие существа живут или выглядят, но их названия ему чаще всего ничего не говорят. Все это кажется прямо-таки иностранным языком. По-настоящему применимы в широкой аудитории, пожалуй, лишь немногие научные названия, которые восходят к любви совершенно понятного рода, то есть в тех случаях, когда конкретный энтомолог назвал какую-нибудь живность в честь своей жены или, возможно, любовницы. Такое встречается нередко, и тогда для любого слушающего туман на мгновение рассеивается. Название прилипает к его чувственному миру как репейник.

"Смотрите-ка, он назвал в ее честь какое-то перепончатокрылое. Значит, то была настоящая любовь".

Я продолжал расспрашивать всех о Рене Ма-лезе и как-то раз беседовал по телефону с одним из профессиональных энтомологов — человеком, за долгие годы лично придумавшим несколько забавных названий. Мы заговорили об Эстер Бленде Нурдстрём и пустились в достаточно вольные рассуждения о том, почему же они с Малезом все-таки поженились. Тут-то он и предложил мне проверить перепончатокрылых. Фиктивный брак стоять за латинскими названиями, по его мнению, не мог в принципе, а вот более глубокие чувства — вполне. Он сам только что окрестил четырехмиллиметрового жука в честь жены, поэтому говорил со знанием дела.

— Проверь насекомых с Камчатки. Там и найдешь ответ.

О, как я искал! Целый день сидел в музее и тщательнейшим образом читал сухие, как порох, статьи обо всех новых видах, привезенных Рене с Дальнего Востока. Мне попадались безусловно интересные экземпляры — перепончатокрылые с такими названиями, как bergmani (бергмани), hulténi (хультени), hedstroemi (хед-стрёми) и sjoeblomi (шёблуми), последнее из которых образовано от фамилии инженера Карла Шёблума, жившего вместе с Рене и Эстер Блендой в Ключах в середине 1920-х годов. Не хватало лишь ее. С другой стороны, ведь материал обрабатывался только в 1930-х годах, когда их брак уже распался, стало быть, это тоже не позволяет ни о чем судить.