Поймав свои мысли на сверхъестественной, граничащей с цинизмом, честности, Лев Иванович легонечко устыдился их и, дабы побороть внутреннее смущение, занялся чисткой курительных трубок — очень успокаивающее занятие. За коим застало его скрежетание открывающего дверь ключа — Мария Сергеевна. Машенька. Его Машенька. Возлюбленная, жена, домоправительница. Увы, кроме домоправительницы, всё это в прошлом…

Возлюбленной, как это ни горько, Машенька перестала быть уже пять, если не шесть, лет — не без активной помощи отца Никодима, сумевшего исподволь за какой-нибудь год внушить стремительно воцерковившейся неофитке благочестивую мысль о греховности плотских радостей. Особенно тех, в результате которых родятся дети. Причём — «милая» первобытно-диалектическая непоследовательность Православной Церкви! — сами дети ею очень даже приветствуются, но вот совершенно необходимые для их появления подготовительные действия… хоть плачь, хоть смейся! Окаёмову, попробовавшему в начале «воцерковления» Марии Сергеевны посмеяться, скоро уже, столкнувшемуся с экзальтированным грехоненавистничеством жены, захотелось плакать. И особенно потому, что значительная доля вины в её столь решительном повороте к «праведности» и «благочестию» лежала на нём — Льве Ивановиче. Неудачный аборт. На втором году их супружества. На который двадцатипятилетняя женщина пошла, можно сказать, от безысходности: крохотная комната в коммуналке, безалаберный пьющий муж, очень ненадёжные противозачаточные средства — не лучше ли подождать два, три года? Пока Окаёмов не получит от своего оборонного НИИ обещанную ему однокомнатную квартиру?

(«Оборонка» на сей раз не подвела, вожделенная жилплощадь им действительно обломилась даже не через два, а через полтора года — к несчастью, поздно: родить ребёнка Мария Сергеевна уже не могла.)

И, естественно, случившееся в девяносто первом году воцерковление отчаявшейся женщины Лев Иванович поначалу только приветствовал: ему казалось, службы, молитвы, исповеди, причащения, епитимьи помогут ей обрести душевное равновесие — увы… Нет, в течение первого года — да: Мария Сергеевна удивительно преобразилась — её погасшие глаза вновь засветились радостью. Но вскоре появился отец Никодим — одной из особенно ревностных прихожанок порекомендованный в духовники — и Машенькины глаза всё чаще стали полыхать уже не светом, но зелёным пламенем.

Поздоровавшись с женой, Окаёмов собрался вернуться к работе, но Мария Сергеевна остановила его совершенно неожиданным замечанием:

— Погоди, Лёвушка, успеешь ещё со своей лженаукой.

Изумлённый Лев Иванович — а кроме того, что последние три года они разговаривали только на необходимые бытовые темы, Мария Сергеевна уже очень давно не позволяла себе шутить, и сейчас эта её «лженаука» пробудила ностальгические воспоминания о казалось бы навсегда забытых временах «исторического материализма» — растерялся и, несмотря на свою находчивость, смог лишь процитировать изданный в середине пятидесятых годов «философский» словарь:

— «…в основе своей направленной против материалистической диалектики». Однако, Машенька! Ты бы ещё добавила «буржуазной», «механистической», «метафизической» и получила бы полный джентльменский набор «советских» ругательств. Но только, Машенька, знаешь… эти древние «ветхозаветные» ярлыки… они мне как-то… роднее что ли?.. чем «новомодные» — колдовство, бесовщина, анафема, смертный грех… особенно — анафема… как услышу это словечко, так почему-то сразу представляется пьяненький сельский попик возглашающий анафему моему тёзке… графу Толстому. А кстати, Машенька, как с этим в церкви дела обстоят сейчас? Еретика-графа всё ещё анафемствуют?

— Лёвушка, не надо. Я хотела с тобой поговорить серьёзно, а ты… а за «лженауку» прости, пожалуйста, — сама не знаю, как сорвалось… воистину — Враг силён…

Прорвавшиеся на миг полузабытые дивные нотки исчезли, Мария Сергеевна перешла в свою нынешнюю, жутко раздражающую Окаёмова, благостно-назидательную тональность.

— Как сейчас обстоят дела с анафемой Толстому — этого я не знаю. И знать не хочу… — После небольшой паузы Машенька заговорила непреклонно-металлическим голосом: — Ведь его сочинения — это хуже чем ересь. Это… это… Не знаю, Бог его, может быть, и простит, — уступка современным либеральным веяниям, в виде «косточки» кинутая Окаёмову, — но Церковь не может.

— Машенька, Бог с тобой, какая церковь?! Или отец Никодим — параноик и мракобес! — по-твоему, церковь? Я, знаешь ли, тоже крещёный. Причём — в детстве. И, если хочешь знать, твоего отца Никодима…

— Договаривай, Лёвушка, договаривай! Помню, как ты его обзывал четыре года назад… и как я плакала. Ибо не тверда была в вере. Теперь не заплачу — нет. Молиться буду… чтобы тебя непутёвого вразумил Господь…

— Эх, Машка…

Горечь несостоявшейся очистительной ссоры стала Окаёмову поперёк горла и вертящееся на языке интимно-ласковое обращение «Рыжик» у него не выговорилось.

— …молись, конечно… только, знаешь… не молитвой единой жив человек!

Услышав эту, на её взгляд, кощунственную перефразировку известных слов Христа, Мария Сергеевна окинула Окаёмова грустным взглядом и, ничего более не сказав, ушла в свою комнату.

Льву Иванович тоже — не оставалось ничего иного, как возвратиться к работе: к анализу гороскопов Елены Викторовны и Андрея. Но, взволнованный несостоявшимся разговором с женой, сосредоточиться Окаёмов не мог: какая Елена Викторовна? Какой Андрей? Когда за драматически не сказанным «эх, Рыжик» стояли пять лет его бестолковой, — в сущности, не семейной! — семейной жизни. Когда жена не жена — а?.. Нет, смотреть на Машеньку как на сестру у Окаёмова не получалось… Но в таком случае — почему он не разведётся с ней?.. Продолжает любить?.. Наверное… Но ведь не только же — как сестру? Нет, «воцерковившись», Мария Сергеевна не отказалась исполнять «супружеские обязанности»… (Ещё бы! За тем, чтобы исполнялись обязанности, церковь следит строго!) Но… Окаёмову-то?.. когда — «по обязанности»?.. по природе своей не являющемуся насильником ни на полноготка?.. опять же — возраст… после сорока «по обязанности» получается что-то не очень… а последние два, три года — вообще: не чаще, чем раз в неделю… и?.. почему в этом случае он всё-таки не разойдётся?.. или — хотя бы! — не найдёт себе постоянную любовницу?.. для которой интимные отношения будут отнюдь не неприятной обязанностью?.. не тяжким долгом?.. а может быть, всё же — кровь?.. при его преступном попустительстве пролитая Марией Сергеевной кровь не рождённого мальчика?.. или девочки?.. нет! Извините! Это уже какая-то социально-мистическая чушь! Что-то вроде жреческо-большевистского заклинания «ведь наше дело свято, когда под ним струится кровь»!

Мысли Окаёмова вошли в привычный замкнутый — заколдованный! — круг и завертелись, не видя выхода, как это часто случалось за последние годы. Особенно — по началу. Когда стремительное «воцерковление» Марии Сергеевны былой пыл их интимной жизни остудило до температуры сначала комнатной, а затем — чуточку выше нуля. А если учесть, что это практически совпало с «приватизацией» и прочими — якобы рыночными — преобразованиями… так сказать, ваучеризацией всей страны. Когда выяснилось, что доля простого недоверчивого россиянина (доверчивые, как всегда, не получили вообще ничего) во всём национальном достоянии равняется приблизительно стоимости десяти литров дешёвой водки… а мгновенно «похудевшие» в три, четыре раза зарплаты стали выдавать с многомесячными задержками…

…о, как тогда Лев Иванович «набросился» на отца Никодима! Припомнил ему и отлучение Льва Толстого, и гонения старообрядцев, и, особенно, крепостное право! Обращение в рабство — при молчаливом согласии Церкви! — девяти десятых русского православного люда. А заодно — зачем-то — и католическую инквизицию. Отец Никодим, разумеется, в долгу не остался: укорил Окаёмова в злостной гордыне, бесовском очернительстве, толстовской и аввакумовой ересях, грехе любострастия — пригрозив Льву Ивановичу, если тот не раскается, вечным адским огнём. И после елейно-приторных укоров упоминание об адском пламени — о котором большинство современных священников, словно бы чего-то стыдясь, предпочитают не упоминать вообще — прозвучало до того резко и неожиданно, что растерявшийся Окаёмов сначала запнулся, а после сорвался на совсем уже откровенную брань, во всех бедствиях и страданиях человечества за последние две тысячи лет обвинив отца Никодима лично. Мол, вся ваша — надо полагать, отца Никодима? а у Окаёмова что же, особенная? — церковь держится только на адском пламени. На что отец Никодим ответил совсем уже не по-священнически, а элементарно по-русски, — чем сразу же вызвал к себе некоторую симпатию со стороны Льва Ивановича и, благо, разговор этот вёлся один на один, способствовал их внешнему примирению: Окаёмов признал про себя право отца Никодима видеть Вечную Жизнь по-своему — как Вечную Муку. Но вот навязывать эту точку зрения своим прихожанам…

Увы, ни в том разговоре, ни после Лев Иванович недооценил привлекательность подобных проповедей для человеческой — в своей сердцевине садомазохистской — природы. Мучить и мучаться — тёмная услада нашего бессознательного (звериного?) «второго Я». Ведь многие, чающие Спасения, очень разочаруются, узнав, что никакого ада, кроме того, который они несут в себе, не существует. Ведь в их тайных помыслах созерцание вечных мук своих ближних является основной компонентой райского блаженства. И что перед этим, можно сказать, глобальным экстазом жалкие земные утехи?! Греховные эротические радости? Ибо: молись, постись, кайся — и будешь спасён! Будешь удостоен вечного кайфа от созерцания вечных мук плохо покаявшихся грешников!

Конечно, это — намеренное упрощение, но… ведь притягивает, не правда ли? И тёмную силу влечения к мученичеству и мучительству Лев Иванович явно недооценил. Прозевал, когда свет христовой любви, воссиявший в зелёных глазах Марии Сергеевны в начале её воцерковления, стал мало-помалу уступать место всполохам адского, возжённого отцом Никодимом, стомиллионоградусного огня.