Я прикусила губу, чтобы не ляпнуть: ты не ошибся, Бонни. Это я ошиблась, дура. Сама все испортила. Не могу же я сейчас сказать: я уже оттолкнула тебя, не поверила. Отвернулась. Приняла за козла, который трахает все, что шевелится.

Но ведь он именно такой и есть! Глупо думать, что внезапная любовь к «мадонне» сделает из него другого человека. Все равно, что верить в магическую силу обручального кольца: до свадьбы был мудак, после свадьбы стал ангелом. Ага. Три раза. Видела я дур, которые искренне верили в чудо, а потом подавали на развод, едва залечив сломанные ребра.

Бонни – не ангел и никогда им не будет. Он всегда был больным ублюдком, такой есть и таковым останется. Всегда. Даже когда ему стукнет восемьдесят, он будет гениальным больным ублюдком, трахающим все, что шевелится, и играющим в свои адреналиновые игры. И я люблю его именно таким, какой он есть. С открытыми глазами. Наплевав на то, что он никогда не назовет меня по имени.

– Я люблю тебя, больной ублюдок.

Нежно поцеловав его в губы, я намотала его волосы на руку. Он доверчиво и счастливо улыбнулся, что-то в его лице появилось такое детское, невинное и беззащитное.

– Я люблю тебя, мадонна.

«Заставь меня поверить, что я нужен тебе, что ты хочешь меня, что я могу дать тебе то, что не даст никто другой. Что ты любишь меня таким, какой я есть», – вот что я услышала. И ответила так, как он хотел. Как мы оба хотели. Потому что никто больше не даст мне этого волшебного ощущения – полной власти, абсолютного доверия. Ощущения, что исполнят любое мое желание, чего бы это ни стоило.

Глава 33. Любит, не любит, плюнет, поцелует

В этот раз я безо всякой нежности выплеснула на него всю свою боль – от несбывшейся мечты, от собственной трусости и глупости. Я чувствовала его боль, как свою, плакала и улетала в космос вместе с ним, и это делало нас еще ближе. Почти одним целым. Мне даже показалось, что я, наконец, поняла – почему Бонни нужна эта игра. Почувствовала его свободу – свободу полного, абсолютного доверия, свободу от одиночества и непонимания.

Не знаю, как у меня получилось, но отметин на его коже я почти не оставила. По крайней мере, ничего, что не сойдет за несколько дней без следа. И, похоже, зря. Когда после сессии (и душа, где мы не столько мылись, сколько расслабленно целовались) я втирала мазь в его спину, он этак повел плечами… вот опять: он ничего не сказал, я даже лица его не видела, а поняла. Чего-то ему не хватило.

– Вслух, Бонни, – шепнула ему на ухо, лизнув мочку. – О чем ты сейчас подумал.

– Британские ученые изучили телепатию, – хмыкнул он. – Как тебе удается?

– По усам и хвосту. А, еще положению шерсти на спинке и форме ушей. У тебя очень выразительная спина, ты знал?

– Мр-разумеется. – Он тихо и довольно засмеялся. – Мне нравится, когда ты оставляешь на мне метки. Это почти как чувствовать твои прикосновения, только потом. Как будто ты все еще рядом.

– Тебе мало? – я провела ладонью по припухшему красному следу поперек его лопаток.

– Нет. Просто… когда я касаюсь вот этого, – он дотронулся до шрама на плече, – мне легче поверить, что ты мне не приснилась. Что я еще не сошел с ума и не придумал тебя.

– Это было бы слишком драматично. Какое-то концептуальное кино, Чак Паланик и все такое. Мне кажется, твое амплуа – что-то более…

– Дурацкое? – спросил он невиннейшим голосом, но не выдержал образ и хрюкнул.

– Именно! Ты так хорошо меня понимаешь! – в подтверждение я дунула ему в поясницу с ужасно неприличным звуком, как делают с маленькими детьми, чтобы рассмешить.

Бонни предсказуемо заржал, извернулся и поймал меня:

– Я отомщу тебе за надругательство, женщина! – получилось так грозно, что я не смогла даже сопротивляться: животик сводило от смеха. Тот самый животик, в который Бонни дунул, издав еще более неприличный звук, и принялся щекотать.

Я вяло отбивалась – делу сопротивления мешал вирусный ржач в особо тяжелой форме. Мстя прекратилась, только когда мы оба, устав смеяться и запутавшись в простыне, свалились с кровати. По счастью, на толстый ковер, так что ни одна особо умная голова не пострадала. Несколько минут мы валялись в обнимку на полу, вздрагивая от остатков ржача, пока мне не пришла в голову (очень умную, #я_ж_писатель!) Великая Мысль. Вот именно так, с большой буквы Мы.

Выпутавшись из простыни, я сказала веское: «Щас!» – и отправилась искать Орудие Сотворения Фигни. Нашла в собственной сумочке, невесть как там завалявшееся, и вернулась к Бонни, который с любопытством прислушивался к моим поискам, но забраться обратно на кровать поленился. И правильно поленился. Голый, растрепанный и хорошо оттраханный Бонни, небрежно замотанный в черную шелковую простыню, возлежащий на ковре рядом с кроватью в позе «котики отдыхать изволят прямо там, куда со шкафа свалились» – потрясающий сюр. Если бы Дик разместил такую фотку в журнале «для взрослых» как рекламу «Зажигалки» – к нему бы выстроилась очередь длиной отсюда и до Аляски.

А Бонни – гений. Пластика, артистизм и харизма сшибают с ног, даже когда он просто мается дурью от избытка счастья в организме. Именно счастья. И это совершенно сумасшедший кайф, видеть, что ты делаешь кого-то настолько счастливым. Просто так, одним своим присутствием.

– Ага! – грозно сказала я, остановившись над ним с фломастером наперевес.

– Мне пора бояться? – ленивые котики повели на меня ленивым ухом.

– Дрожать и падать ниц, смертный.

– Ага. Я прямо тут упаду, ладно?

– Нет уж. Поднимай ленивую задницу и давай на кровать.

Мне изобразили невероятно тяжелый вздох… нет, не так. Невероятно Тяжелый Вздох имени Тома Хъеденберга, олимпийского чемпиона по тяжелой вздыхалике. А может быть, это Бонни его и тренировал, как старший и более опытный товарищ. Запросто. Вот честное слово, я его пожалела и захотела взять на ручки! Но Великая Цель, она же Фигня, не позволила мне отступить. Так что я отобрала у Бонни простыню, слегка подтолкнула его, чтобы перевернулся на живот, и велела лежать смирно и не ржать. Ибо я сейчас буду творить шедевр. Он же хотел что-то такое, да? Вот и будет. Щас.

Бонни смиренно терпел мои художественные потуги и в самом деле не ржал. Так, изредка хихикал, когда было особенно щекотно, и тихонько ворчал, что ему не видно, а он сейчас лопнет от любопытства, и его мученическая смерть будет на моей совести. Наконец, минут через десять я оглядела дело рук своих и признала, что оно есть хорошо и уместно.

– Готово!

Я легонько шлепнула его по ягодице, чуть ниже свежесотворенного шедевра. Почти автографа! Мне, конечно, очень хотелось оставить полноценный автограф «Тай Роу», как на книжках. Но конспирация, мать ее! Пришлось довольствоваться розой. В смысле, цветком. Смотрелось просто изумительно! Даже лучше, чем некая ромашка, разделившая с Бонни его дебют в «Зажигалке». А что фломастер попался зеленый, оказалось даже хорошо. Это ж современное искусство, а не какой-то там нудный Ренессанс! У нас свободомыслие даже для цветов, и роза имеет право быть зеленой.

Разумеется, Бонни тут же скатился с кровати, метнутся в ванную, – благо близко и по прямой, никакой мебели в засаде, – и через пять секунд раздалось жизнерадостное ржание. Британские ученые на автомате задумались: какую траву едят сицилийские козлы, чтобы так ржать? И пришли к выводу, что это благотворное воздействие генномодифицированной розочки. Зеленой. Зато очень красивой! Между прочим, роза – это чуть ли не единственное, что я умею рисовать. Ну, кроме палка-палка-огуречик. Но я сочла, что до сего шедевра, запечатленного на заднице Бонни Джеральда, современные ценители искусства еще не доросли. Вот в следующем поколении, быть может…

– Круто! – заявил довольный, как сто слонов, Бонни, плюхнувшись со мной рядом на кровать. – Ты – величайший художник современности. Круче Квазимоды.

– М?.. – лениво переспросила я, устраиваясь в его объятиях и натягивая на нас простыню.

То есть я, конечно, вполне понимала, что имеет в виду этот мохнатый тролль. В одной из первых сцен «Нотр Не-Дам» юное дарование Квазимодочка графически раскрывает суть надписи «Городская выставка современной живописи» на стене собора. С лесенки, баллончиками с красками дорисовывает некоторым буквам недостающие элементы в стиле классических назаборных надписей, проще говоря, головки, яйца и прочая, и правит слово «живопись» на «жопопись», иллюстрируя мысль сразу двумя картинками вместо буковок «о». Именно там Квазимоду выбирают королевой всего этого богемного дурдома.

Но мне понравилось, как Бонни раскрыл концепцию в нескольких словах. Пожалуй, я бы сама лучше не сказала. Сразу видно, наше мнение относительно современного искусства совпадает до десятого знака после запятой.

Собственно, мы бы и уснули за обсуждением животрепещущей проблемы современного искусства в целом и постановки мюзикла в частности, если бы Бонни не прервался на полуслове:

– К дьяволу жопописцев. Мадонна, хватит уже от меня прятаться. Я люблю тебя, ты любишь меня, какого дьявола мы не можем просто быть вместе?

Я на несколько мгновений зависла. Вот как ему ответить? Что я боюсь до истерики, что, увидев меня, он разочаруется и забудет свою мадонну через полчаса? Он это уже слышал. И я слышала. Да и чушь это. Я же знаю – не забудет. Невозможно забыть женщину, ради которой отказался от «Тони». Но чего тогда я боюсь на самом деле? Вот бы самой это понимать…

– Я не могу тебе сказать, Бонни, – вздохнула я, прижимаясь к нему крепче.

Он фыркнул и поцеловал меня в макушку.

– А ты не говори. Просто допусти на одну секунду, что мне не важно, что именно я увижу. Даже если ты как две капли воды похожа на Сирену, или у тебя кожа в синих разводах, или на лбу татуировка «разыскивается Интерполом» – это не сделает тебя кем-то другим. Я люблю тебя, мадонна. Тебя. Не образ, не тайну. Тебя, какое бы имя ты ни носила.