— Вы хотите сказать, что умышленно отстаете?

— Да.

— Объясните!

— Это обязательно?

— Да.

Мы все обратились в слух.

Дач покачал кудрявой головой и почти нараспев сказал:

— Только из-за авторитета.

— Какого авторитета? — спросил унтер-офицер Виденхёфт.

— Вашего, товарищ унтер-офицер.

— Моего?!

— Так точно, вашего авторитета.

— Но почему же?

— Да я, товарищ унтер-офицер, решил, что командиру будет неприятно, если подчиненный окажется лучше его самого. К тому же я подумал, что наш командир будет рад, если останется лучшим в преодолении штурмовой полосы…

Мы рассмеялись, а толстый Шлавинский сказал:

— Малыш, тебе придется сначала доказать, что ты лучший!

Виденхёфт тотчас же встал, пошел к штурмовой полосе и приказал:

— Рядовой Дач, за мной!

— Бедный Малыш! — Шлавинский засмеялся. — Тебя поймали на слове!

Через минуту унтер-офицер и маленький Дач, как две борзые, выскочили из окопа и устремились к первому препятствию — проволочному заграждению. Виденхёфт оказался там первым, но за тридцатиметровым заграждением первым поднялся маленький Дач! Как ласка, понесся он дальше.

На бревно они влезли одновременно, а перед штурмовой лестницей унтер-офицер снова был впереди.

— Наш командир бегает лучше, — заметил Петер Хоф.

— Зато Малыш лучше преодолевает препятствия, — возразил я и оказался нрав: Дач перепрыгивал через окопы, заборы, стенки, как маленькая пантера. Перед стеной дома он опередил Виденхёфта почти на пять метров. Потом мы обоих потеряли из виду.

— Дело ясное, — сказал Петер Хоф, — победителем будет Дач.

— Да, — добавил я, — он лишил нашего командира пьедестала почета.

Время, зафиксированное двумя секундомерами, говорило само за себя: Малыш на две секунды опередил унтер-офицера.

— Дружище, — обратился немного погодя Виденхёфт к Дачу и, обессиленный, бросился на траву. — Ну скажите, как вам это удалось?

— Сам не знаю, товарищ унтер-офицер. Я срываюсь как с цепи и успеваю опомниться лишь у цели.

Унтер-офицер вытер лоб носовым платком и причесал волосы.

— Вы, наверно, всю свою жизнь лазали и бегали, — сказал он.

Все засмеялись.

— Товарищ Дач, кто вы по профессии?

— Я ухаживал за животными, товарищ унтер-офицер.

— А если точнее?

— Работал в зоопарке с пони и ослами. Чистил, кормил и тому подобное…

— А в свободное время, наверное, занимались допризывной подготовкой?

— Нет. Я никогда ничем подобным не занимался.

— Тогда вы для меня загадка.

На другой день все прояснилось. Во время перерыва между занятиями Виденхёфт потребовал от Дача:

— Расскажите-ка товарищам, где вы работали до того, как стали ухаживать за животными.

Наступило молчание. Все с нетерпением ждали ответа.

— Раньше? Раньше я был в цирке! — И пока мы, разинув рты от удивления и восхищения, рассматривали его, Дач произнес:

— Ну что вы уставились на меня?

Итак, мы узнали, что наш Дач, этот милый и скромный юноша, оставшись сиротой, воспитывался в бродячем цирке, где был и конюхом, и клоуном, и канатным плясуном, и наездником на слоне, и акробатом, пока предприятие не лопнуло и он не нашел постоянной работы в зоопарке.

— Ну тогда не удивительно, что Малыш умеет лазать, как обезьяна, — прокомментировал Шлавинский.

Теперь несколько слов о Шлавинском.

Шлавинский, в сущности, не был толстым. Просто он был очень неуклюж. И в этом нет ничего удивительного: до призыва в армию Шлавинский работал на почте, где целыми днями сидел за окошком. Он был медлительным и спокойным человеком. При малейшем физическом напряжении потел. Любил поспать. На первый взгляд он производил впечатление неинтересного и безобидного увальня, что, однако, не соответствовало действительности. Шлавинский был образованным парнем. Он умел подмечать и с сарказмом выставлять напоказ недостатки товарищей, за что его многие недолюбливали.

Моя ошибка состояла в том, что я, судя только по внешнему виду, недооценил в нем этого качества. И поэтому мне было не до шуток, когда объектом его насмешек в нашей комнате стал я.

Шлавинский задевал меня лишь по мелочам, но и этого было достаточно, чтобы я выходил из себя.

Например, если в строю я шел не в ногу, что случалось редко, Шлавинский не упускал возможности заметить:

— Вся батарея идет не в ногу. Только Беренмейер идет в ногу.

На занятиях по топографии, когда мы с помощью стереотрубы измеряли углы на местности, я однажды ошибся на целых сто делений. Шлавинский тут же с серьезным выражением лица заметил:

— Да, Беренмейер, ничего не поделаешь, если здесь пусто. — При этом он постучал себя по голове.

Но больше всего Шлавинский потешался над моей фамилией. Он с особым удовольствием искажал ее, так как в первое время я имел глупость рассердиться на его шутку, после чего он со злорадством называл меня Мейербером или даже Мейерберхеном.

Все это, естественно, обостряло наши отношения.

Я, в свою очередь, торжествовал, когда Шлавинскому в чем-либо не везло, как, например, на двадцатикилометровом марше. Около четырех часов утра мы выступили с полной выкладкой: автомат, каска, противогаз и набитый до отказа вещевой мешок. Пройдя десять километров, сделали привал. Я очень удивился, когда увидел, как Шлавинский, хромая, отошел в сторону, чтобы его не увидел командир взвода, снял сапоги и стал рассматривать стертые ноги. «Это тебе так не обойдется, толстяк», — со злорадством подумал я. И действительно, уже на двенадцатом километре Шлавинский с перекошенным от боли лицом вышел из колонны и забрался в грузовик, предназначенный для таких, как он, пострадавших. После происшествия на марше Шлавинский на два дня оставил меня в покое.

Я никогда не забуду состязания с ним на стрельбище в один из последних дней прохождения курса одиночного солдата. Был момент, когда мы впервые должны были стрелять из автоматов.

Стрельбище, куда мы пришли в тот день до восхода солнца, располагалось сразу за нашим городком, в том месте, где начинался кустарник. Мы остановились на огневом рубеже; далеко впереди, едва различимые невооруженным глазом, стояли зеленоватые грудные мишени.

Должен признаться, что перед стрельбой я волновался, хотя и считал, что теорией стрельбы овладел неплохо. У меня была твердая рука и верный глаз; и то и другое я испытал на ярмарке, когда из пневматического ружья стрелял для Анжелы по бумажным цветам и мишкам. Но разве можно сравнить пневматическое ружье с автоматом Калашникова!

…Стрельбой руководил капитан Кернер, командир нашей батареи — высокий, стройный пожилой мужчина. Он был строг, но мы его любили. Именно за строгость. Кернер умел коротко, но в то же время ясно и понятно выражать свои мысли.

Когда мы находились на исходном рубеже, капитан Кернер взял у одного солдата автомат и, обращаясь к личному составу батареи, сказал:

— Солдат должен верить в свое оружие. Мне хочется доказать вам, что вы вполне можете доверять своему оружию!

После этих слов он отделил магазин, не глядя, ловко и уверенно снарядил и присоединил его, затем подошел к огневому рубежу, и, прежде чем мы успели опомниться, вскинул автомат, и дал три короткие, гулко прозвучавшие очереди. Почти в то же мгновение мы увидели, как впереди упали три зеленоватые мишени.

— Черт возьми! — воскликнул кто-то позади меня.

Возвращая оружие солдату, капитан Кернер сказал:

— Итак, товарищи, вера в оружие и вера в самих себя!

Он пожелал нам успеха в стрельбе и пообещал лучшему стрелку добавить к очередному отпуску один день.

Однако попасть в мишени было не так-то просто. Лишь немногие из нас поразили все три мишени. Поскольку мы стреляли тремя очередями по три патрона, то принималось во внимание и общее число попаданий, в силу чего многие претенденты на первое место сразу же отсеялись.

Подошла моя очередь.

У меня сильно билось сердце, когда я лежал на огневом рубеже. Была подана команда: «Огонь!» Мне хотелось быстро прицелиться и, затаив дыхание, нажать на спусковой крючок.

— Не торопитесь, товарищ Беренмейер, — услышал я голос капитана Кернера.

Я вдохнул, слегка выдохнул и затаил дыхание. Прицелившись в первую мишень, медленно нажал на спуск. Послышался резкий звук. У меня даже зазвенело в ушах. Впереди упала первая мишень.

— Хорошо, — заметил капитан Кернер.

Похвала командира подбодрила меня.

Покинув огневой рубеж, я, гордо выпятив грудь, доложил:

— Рядовой Беренмейер поразил три мишени; восемь попаданий из девяти возможных!

Пока это был лучший результат, и, ликуя, я думал: «Кто же меня опередит?»

Но меня никто не опередил. Толстый Шлавинский, уйдя одним из последних с огневого рубежа, доложил унтер-офицеру Виденхёфту:

— Рядовой Шлавинский поразил три мишени, восемь попаданий из девяти!

И у Шлавинского и у меня было одинаковое количество попаданий.

— Ну, Мейербер, — сразу начал подсмеиваться Шлавинский, — ты рано начал радоваться. Тебе хотелось одному насладиться славой, а ее приходится делить пополам.

Я подумал, что было бы лучше, если бы победил кто-нибудь третий, один, а не мы со Шлавинским.

В этот момент к нам подошел капитан Кернер.

— Ну, товарищи, что же делать? Я обещал лучшему стрелку дополнительный день отпуска. Кто же из вас лучший? — Кернер пожал нам руки.

— Пусть они перестреляют, товарищ капитан, — предложил Виденхёфт.

Все в знак одобрения зашумели. Итак, и мне и Шлавинскому пришлось еще раз выйти на огневой рубеж. Однако теперь условия стрельбы были сложнее: расстояние оставалось прежним, но мы стреляли не лежа с упора, а стоя без упора.