Оглядевшись – точно ли никого из людей рядом нет? – она потянулась, взялась за свесившийся конец тканины и стащила вниз. Тканина была хорошая – ровная, края не волной, плотная, свежая. В укладках годами не томилась, затхлым не пахнет, ни дыр, ни ржавых пятен, ни грязных потеков. Видно, только минувшей осенью и выткана, новым снегом выбелена. Раньше им такие привозили сотнями, когда от княгининых посадников в земле Полянской, Деревской и Смолянской доставляли собранную дань. Косяки льна убирали в клети, а потом служанки шили сорочки для челяди и отроков.

А эту принесла в рощу какая-то девка-веснянка, просила у русалок хорошего себе жениха. О чем девкам еще просить? Им хоть небо упади на землю – и тогда среди обломков будут жениха высматривать…

Малуша усмехнулась, сворачивая тканину. Будет чем дитя спеленать и из чего себе рубашку сшить. Обойдя три березы и собрав с них дары, она решила, что хватит: надо и настоящим… то есть другим русалкам оставить. Может, не у нее одной в животе кое-кто шевелится…

С добычей они пошли обратно. На полпути присели под рябинами, одетыми в белые соцветья, – Малуше надо было отдохнуть. Давно перевалило за полдень, на траву падали лучи яркого солнца, горячего уже по-летнему, а здесь стояла приятная прохлада. Малуша закрыла глаза, вдыхая свежий запах рябинового цвета, травы, земли. Никогда в жизни своей, прошедшей на дубовых плахах киевского двора, она не ощущала такую близость к матери сырой земле, такой кровной общности с ней. Обе они носили и приплод свой обещали в один и тот же срок…

Теперь в лесу уже не висела тишина, как зимой: в волнах мягкого шелеста березовой листвы искрами рассыпа́лся птичий щебет. Здесь, в березняке, птиц было куда больше, чем в ельнике возле избушки. Тамошних она уже запомнила: дятел, юрок, кукша – ей называл их Князь-Медведь. Малуша видела в мыслях, как через год будет сидеть здесь с мальцом на коленях и рассказывать ему, где чей голос. «Кей-кей!» – это кукша кричит, с черной шапочкой и рыжим хвостом.

– Ку-ку! Ку-ку! – вдруг бухнуло совсем над головой, и Малуша вздрогнула.

Безотчетно она задрала голову, пытаясь увидеть кукушку в березовых ветвях. Но тут случилось нечто, потрясшее ее даже сильнее.

 – Ой, не кукуй ты в поле, серая кукушечка!

 Ты лети-ка в дальнюю сторонушку,

 Унеси-ка мое горюшко великое! —

донесся из-за стены деревьев протяжный женский голос.

– Что это? – Ахнув, Малуша поспешно поднялась на ноги и прижалась к березе, будто от опасности.

Только сейчас она осознала, как далек от нее весь род человеческий. Вот уже месяца три она не видела и не слышала других людей, кроме Князя-Медведя и Буры-бабы, – да и те не люди в обычном смысле. Она помнила, что на белом свете полно народу, но в мыслях ее они были далеко-далеко, за какой-то непроницаемой стеной. А услышав живой голос так близко, она испугалась, будто рядом заревело чудовище.

 – Ой, да как попрошу я тебя, серая кукушечка,

 Ой как ты летаешь этим чистым полюшком,

 Где ни встретишь ты мою удалую головушку,

 Ты раздели-ка мое горюшко великое…

– У! У! – протяжно выкрикнула невидимая причитальщица.

– Ух! – ответил ей другой голос, тоже женский. – Ух!

– Это что? – с вытаращенными глазами Малуша повернулась к Князю-Медведю, который спокойно лежал под березой и даже не шевельнулся. – Русалки?

Она знала, что русалки издают крики навроде «у!» и «ух!». И сейчас как раз та самая пора, когда они гуляют в рощах и возле полей. Ей случалось в это время бывать с другими девками в рощах под киевским горами, и всегда их предостерегали от русалок. Но ни разу они их не слышали!

– Ку-ку! – гулко отозвалась невидимая птица, замыкая чародейный круг. – Ку-ку!

 – Ты залети-ка на высокую могилушку,

 Разбуди-ка моего родного батюшку… —

завел уже новый голос, немного в стороне. И теперь уже два других отвечали ему:

– У! Ух!

– Это не русалки. Садись, что ты всполошилась? – Князь-Медведь похлопал ладонью по траве. – Здесь Любомирово льнище близко. Лен сеют да лелёкают.

– Лен сеют? А причитают чего? У них умер кто?

– Так это лелёкают, говорю же.

– Чего делают?

Порой в речи Князя-Медведя и Буры-бабы попадались незнакомые Малуше слова.

– Лелёкают, – спокойно пояснил Князь-Медведь. – На кукушку голосят. У вас так не делают разве?

– Нет.

– Обычай такой. Как услышишь кукушку – значит, из дедов кто проведать прилетел. Тогда заводят лелёканье – кто кого из своих поминает. И без кукушки можно – когда в поле работают, от пахоты до самой осени. А особенно когда с поля домой назад идут. Голосят, дедов окликают, чтобы в работе помогали. Бывают бабы, что красно лелёкают, они на всю волость славятся.

И, будто подтверждая его рассказ, со стороны невидимого за березами поля летело:

– Распускалася белая березонька!

У!

Прилетела серая кукушечка!

У!

А не ты ли прилетела, моя родная матушка,

Ты послушай про мое великое горюшко…

Малуша старалась успокоиться, но сердце сильно билось, дитя трепетало в утробе. Разноголосое «У!» звенело над рощей, отражаясь от берез, будто сами деревья причитают. Будто весь воздух вокруг полон невидимыми гостями из Нави, что в эту пору ходят близ живых.

– А ты знаешь, откуда кукушка взялась? – спросил Князь-Медведь.

– Откуда? Откуда все птицы. Из Вырия.

– Слушай, я тебе расскажу.

Князь-Медведь сбросил с головы медвежью личину и шкуру с плеч. Собираясь в дальнюю прогулку, он надел их на случай встречи с кем-то из людей, но сейчас ему стало жарко. Малуша, пользуясь солнечным светом, вгляделась в его лицо. Князь-Медведь казался ей самым близким на свете существом, кроме будущего чада, они хорошо ладили, но его лицо, виденное по большей части в полутьме, она так и не выучила за эти месяцы. Сейчас, при ярком свете дня, он казался моложе, а рыжевато-русые волосы отливали золотом. Прямые темные брови, пристальный взгляд серых глаз… Темное пятно на левом виске – и правда, похоже на небольшой след медвежьей лапы.

– Жил в реке Великой водяной, и был он такого вида, как будто змеяка-уж огромный, – рассказывал Князь-Медведь. – Пошла одна девка купаться без рубашки, совсем голая, – он бросил на Малушу насмешливый взгляд, чуть прищурив глаза, – а он и схватил ее. Иди, говорит, за меня замуж. Деваться некуда, пошла она. Он на берегу-то как уж, а в воде вроде как человек. Стали они жить. Родился сын у них, назвали его Соловушка. Через три года заскучала девка и стала просить: отпусти да отпусти матушку проведать. Не хотел ее Уж отпускать, да больно она просила. Он и отпустил. Пошла она с сыном к матери своей. Мать не обрадовалась, что у нее уж речной в зятьях. Поговорили они и улеглись все спать. А пока девка спала, мать ее поднялась тайком и к реке пошла. Встала там и кричит: ужак, ужак, это я, жена твоя, выходи, забери меня. Он и вышел. А она хвать – и топором голову ему срубила. Аж вся река кровью наполнилась. Дочка ее встала, выходит к реке – а река кровью течет. Поняла она, что мужа ее в живых нет, и от горя сделалась кукушкой. А сын их – птицей соловьем. Вот она все летает, кукует, по мужу своему плачет. И кто ее слышит – тоже по родным плачет.

Малуша отвернулась, чувствуя, как глаза наливаются слезами. Раньше, живя в Киеве, она не была такой мягкосердечной, а теперь нахлынули жалостливые мысли. Об отце, убитом минувшей осенью в схватке с дружиной младшего Свенельдича, Люта. О Князе-Медведе, который тоже – не из обычных мужей. И если кто-то сгубит ее лесного мужа, ей не будет пути назад в белый свет. Только и останется жить птицей – между небом и землей.

Никогда Малуша не ощущала себя дальше от рода человеческого, чем в этот ясный весенний день. Она взглянула на Князя-Медведя: он лег на спину, вытянулся на траве и прикрыл лицо от солнца медвежьей личиной – будто спрятался в свою непостижимую звериную сущность.

* * *

Больше Малуша в такие дальние вылазки не пускалась. Бродила по окрестностям избы, собирала сперва землянику, потом чернику и малину, затем грибы и сушила все это в печке. К концу лета живот сильно вырос, так что даже обуться ей бывало нелегко. Грудь тоже заметно увеличилась, и Малуша с трудом узнавала себя – стройную девушку, тонкую, как стебелек, что легко носилась меж клетями на княгинином дворе. «Я сама теперь медведица!» – говорила она, тяжело дыша, и Князь-Медведь усмехался в ответ. Не верилось, что это пройдет и она не останется на всю жизнь такой огромной, неповоротливой, тяжелой, как сама земля.

В дождях и грозах миновал Перунов день. Князь-Медведь вовсе не высовывался наружу, и Малуша сидела возле него, слушая далекие раскаты над кровлей и сжимаясь от веселого ужаса. Однажды среди порывов бури раздался уж очень громкий шум падения; назавтра, когда дождь перестал, оказалось, что неподалеку от избушки рухнула здоровенная ель. Вот тут у Малуши вытянулось лицо от испуга, уже ничуть не веселого – упади такая ель на избушку, могла бы раздавить со всеми тремя обитателями.

Она уверенно считала себя за двоих, как если бы дитя уже было у нее на руках.

– Да нет же! – успокаивал ее Князь-Медведь. – Ты глянь, какой сруб – полвека стоит и еще столько простоит, ничего ему не сделается.

Но Малуша долго не могла отделаться от боязни, что Перун метил-то в них. Промахнулся малость…

После Перунова дня наступала пора жатвы. На окрестных делянках начинали зажинать озимую рожь, к Буре-бабе потянулись гости с подношениями – приносили небольшие хлебы из новой муки, просили пожаловать на Дожинки. Хлеба ни у кого не было уже месяца два, с тех пор как кончилось старое зерно, но урожай ожидался хороший. «Самое дело, чтобы в хлебе спор был! – объясняла Малуше Бура-баба. – А без спора нет умолота, и сколько ни съешь того хлеба, сыт не будешь. А будет хлеб споркий – съел кусочек, да и сыт, и на весь год хлеба хватит, если в нем спор есть».