Митя вздрогнул, словно застигнутый на месте преступления, и обернулся.

— Здравствуй, Наташа. Неплохая работа. А… Маша, что же, позировала Кузьме обнаженной?

— Почему ты решил, что это писал Кузьма?

— В любом случае картину следует немедленно убрать из этой комнаты!

— А по-моему, она здесь неплохо смотрится, — прикинулась овцой Наташа.

— Ты что, не понимаешь? — раздражился Медведев. — У вас же проходной двор! Хочешь, чтобы все на нее пялились?

— А ты, оказывается, ханжа. Никогда бы не подумала…

— При чем здесь ханжа? Она же абсолютно узнаваема! Не забывай — это деревня, а она, между прочим, в школе работает.

— Это же не фотография, а картина. Произведение искусства. А искусство у нас принадлежит народу.

— Наташа! Ну что ты ерничаешь! Одного в толк не возьму — как Маша-то позволила выставить себя на всеобщее обозрение?

— Вот именно поэтому и позволила — как раз сегодня мы собирались повесить картину в музее, — вдохновенно фантазировала Наташа. — Ты поможешь?

— Помогу, — сказал Митя. — Как умею…

Он подошел к мольберту, снял картину и направился к двери.

— Куда ты?!

— Я ее забираю. Чтобы пресечь ваши глупости.

— Это, между прочим, Марусина собственность.

— Ничего, с Марусей мы как-нибудь договоримся. И где она? Уже поздно, а у старика завтра день рождения.

— Мы подъедем поздравить.

— Милости просим. Я в машине.

Он ушел, а Наташа поспешила в музей искать Марусю. Та бродила по залам, прижимая к груди огромную зеленую свинью-копилку.

— Вот ищу, куда бы пристроить этого крокодила. А может, ее вообще пока спрятать? Как ты считаешь?

— Боюсь, что я, сама того не желая, подложила тебе солидную свинью, — повинилась Наташа.

— В каком смысле?

— В смысле медвежьей услуги, прошу прощения за каламбур. Хотела немного подразнить твоего Медведева…

— Митя приехал? — зарделась Маруся.

— Ждет тебя в машине.

— Ну, я тогда пойду! — сунула она Наташе свинью.

— Подожди, я тебе расскажу!..

— Потом, ладно? А то уже поздно. И неудобно — он же там ждет… — пояснила она уже на ходу, накидывая куртку.

И убежала.

— Привет! — сказала Маруся, забираясь в машину. — Спасибо, что заехал. А то я как представила, что придется еще домой топать, так прямо мороз по коже.

— Маша! — начал он с места в карьер. — Объясни, как можно выставлять свое тело на всеобщее обозрение? Что это? Тщеславие? Эксгибиционизм? Тупость?

— Я не понимаю, — опешила Маруся. — Какой эксгибиционизм?..

— Зачем в деревенском музее вывешивать картину сомнительного свойства? Это же не Лувр!

— А в Лувре, ты считаешь, можно повесить такую картину?

— Ты не передергивай! Нельзя выставлять себя на посмешище! — отрезал Медведев. — А заодно и людей, живущих с тобой под одной крышей.

Маруся, в полной уверенности, что речь идет о «Царевне Несмеяне», красующейся в музее на почетном месте, возмутилась:

— Ты себя, что ли, имеешь в виду? Чем я опять не угодила? Кому еще помешала? И что вам всем от меня нужно? Чтобы я вообще исчезла с лица земли и даже изображения своего не оставила? Уже, кажется, забилась в угол, живу тихо, как мышь, никого не трогаю. Нет, еще, оказывается, недостаточно тихо и, по-видимому, не в самый угол!

— Вот только не надо истерик, — поморщился Митя. — Давай говорить спокойно!

— Нет! Я не стану с тобой говорить! Останови машину! Я сама дойду до дома без идиотских нападок!

Митя нажал кнопку, блокируя двери.

— Объясни мне, чем руководствуется женщина, донага раздеваясь перед посторонним мужчиной и не стыдясь потом предстать в таком виде перед всем миром, в том числе и перед своими учениками? Чего она ищет? Острых ощущений?

— Господи! — поняла наконец Маша. — С ума с тобой сойдешь! Ты все запутал! Никто не собирался выставлять эту картину в музее! Я вообще не подозревала о ее существовании, пока не увидела. И Кузьма здесь совершенно ни при чем!

— Не лги мне! — прикрикнул Медведев. — Я все знаю!

— Ну, если знаешь, тогда конечно, — холодно проговорила Маруся и больше не произнесла ни слова.

Митя, впрочем, тоже не стремился к продолжению разговора. И только подъехав к дому, попросил:

— Давай не будем портить старику настроение.

— Давай, — согласилась она.

— Ты извини, я был резок… — Он посмотрел на нее, и Маруся сдержанно кивнула. — Но пойми меня правильно! Я вовсе не собираюсь вмешиваться в твою личную жизнь — это просто дружеский порыв. Стремление уберечь от неверного шага…

— Я понимаю, — сказала Маруся. — Считай, что это тебе удалось…


На следующее утро за завтраком она вручила Василию Игнатьевичу собственноручно связанный джемпер, и тот немедленно в него облачился.

— Ну как? — волновалась Маруся. — Удобно? Нигде не поджимает?

— Отлично! — успокоил генерал. — Спасибо, дочка! Когда же ты успела?

— Я бы, между прочим, тоже от такого джемпера не отказался, — размечтался Медведев.

— А с кем остается Чарли, когда ты из Москвы уезжаешь? — повернулась к нему Маруся.

— С домработницей. Она его кормит и выгуливает. Почему ты спросила?

— Вот пусть домработница тебе и джемпер свяжет…

— Не вижу связи, — удивился Митя. — При чем здесь собака?

— Женская логика, — туманно пояснила Маруся. — Тебе не понять…

Этот день был длинным и шумным. Она то накрывала на стол, то мыла посуду, улыбалась, встречая, угощая и провожая гостей, сменяющих друг друга, — Аркадия Ивановича Бояринова со всем семейством, Крестниковских, батюшку Евгения из жажелевской церкви и прочая, и прочая, — и к вечеру была как выжатый лимон. А может, это накопилось, наслаиваясь одно на другое, напряжение последних дней. Плюс весенняя усталость. Минус радости жизни…

Так или иначе, а расслабиться пока не получалось. Вот если только после открытия музея…

Торжественное мероприятие наметили на среду — день рождения Горюнова. Значит, Митя задержится еще как минимум на три дня. А что толку, если они только и делают, что ссорятся, как кошка с собакой?

«А если бы не ссорились, — спросила себя Маша, — ты бы что, согласилась на роль деревенской любовницы?»

Она уже задавала себе этот вопрос и отвечала на него отрицательно, не забывая уколоть себя тем, что, собственно, никто ей ничего не предлагает, что лишь однажды Митя сделал слабую попытку войти к ней, постучав в дверь костяшками пальцев. Она не ответила, и он немедленно ретировался. А теперь ведет себя так, будто она раздражает его самим фактом своего существования.

Через три дня он уедет, и когда явится в следующий раз — бог весть. А может быть, вообще исчезнет, растворившись в небытии, как папа с мамой. Или канет в Лету, пройдя краешком ее жизни, как Роман. А может, как Юлька, затеряется в недосягаемой дали.

«А потом уйдет Василий Игнатьевич, и я останусь совсем одна…»

Мысль о реальной и такой скорой смерти старика окатила волной холодного ужаса, и Маша зажала рот рукой, пытаясь остановить готовый сорваться с губ крик.

Где-то она читала, что в своем отношении к смерти люди делятся на три категории. Одни не думают о ней вообще, другие — до поры до времени, а третьи заранее холодеют от ужаса, глядя на близких, как на потенциальных покойников. Маруся была из третьих — холодела от ужаса.

Началось это после смерти родителей. Они ушли один за другим, и тогда она поняла, что боль утраты не исчезает, врастает, вплетается в душу, дремлет в сознании и, неожиданно пробуждаясь, ошеломляет неизбывной тоской, мукой нанесенных когда-то обид, которые уже никогда не исправить, виной за несказанные слова, несделанное добро, недоданное тепло.

Однажды Марусе приснилось, будто идут они с отцом холодным зимним городом.

— Ну все, — говорит он. — Мне пора.

— Как же ты дойдешь? — беспокоится Маруся, понимая его боль и ужас одиночества. — Я тебя провожу.

Но тот уходит один.

И Маруся, расстроенная тем, что оставила отца без поддержки, бежит следом, распахивает какую-то дверь и видит его в темном похоронном костюме.

Он в комнате, полной мужчин в таких же темных костюмах. Его встречают, жмут руку, хлопают по плечу, и отец, энергичный, веселый, вливается в какой-то важный, значительный для него процесс.

И Маруся отчетливо понимает, что больше не нужна этому молодому, сильному, талантливому инженеру — он снова в своей стихии, в водовороте любимого дела, в кругу единомышленников и утраченных когда-то друзей.

Это был очень важный для нее сон — весточка от отца, утешение и надежда, что тот где-то есть и счастлив, не исчез во времени и пространстве, распылившись в бездне небытия.


— Жалеть надо не тех, кто умер, — говорила мама, — а тех, кто остался, потому что именно они до дна выпивают чашу страдания.

«Вот и я все пью и пью из этой горькой бездонной чаши, а дна не видно», — пожалела себя Маруся, опустилась на лавку и беззвучно заплакала.

Но видно, не совсем беззвучно, потому что за стеной послышалось сначала деликатное покашливание, а потом старческие шаркающие шаги.

Маруся торопливо вытерла фартуком нос и загремела посудой.

— Устала, дочка? — зашел на кухню Василий Игнатьевич. — Может, в баньке попаришься? Усталость как рукой снимет.

— Мы же не топили, — удивилась она.

— Митя с утра затопил и веники запарил можжевеловые.

— Пойдем, Маш, — показался в дверях Медведев. — Я тебя быстро на ноги поставлю. Будешь как новенькая.

— Пойдем? — удивилась Маруся. — Ты что, предлагаешь мне свою компанию?

— А что здесь странного? — пожал плечами Медведев.

— Ну, если ты этого не понимаешь, вряд ли я смогу тебе объяснить.