— Как же я могу показать свое искусство, мой господин, когда мне не дали продуктов? Горожане Лиможа не сумели доставить мне обычные припасы, подобающие для угощения их сюзерена. На столах — все, что нам принесли.

Анри быстро обежал глазами сидевших за столом и отыскал аббата монастыря святого Марциала. Аббат сидел с крайне самодовольным видом, на унизанных перстнями пальцах сверкали и переливались самоцветы.

— Объяснитесь, сударь.

Просьба, произнесенная тихим спокойным голосом, прозвучала угрожающе.

— Мы соблюли букву закона, мой господин, — с тем же поразительным самодовольством ответил епископ[90].

Мне стало страшно за него.

— Какого закона?

— Закона феодальной повинности нашему сюзерену, государыне Элеоноре. Мы обязаны поставлять припасы для ее удобства и пропитания, — тут губы аббата, к несчастью, изобразили легчайший намек на улыбку, — когда государыня пребывает в пределах городских стен.

— Что? — переспросил Анри еще тише.

Он подался всем телом вперед, чтобы лучше слышать собеседника.

— Поскольку государыня Элеонора поселилась не в замке, а в шатре, следовательно, за пределами стен города, то и оброк мы в таковом случае давать не обязаны…

Он оказался таким глупцом, что даже не пытался скрывать злонамеренной обдуманности своего поступка. Я растерялась от подобной дерзости, высокомерия, от столь откровенного вызова Анри Плантагенету, его новому сюзерену. Это ведь была пощечина и мне. Я открыла было рот для достойного ответа, намереваясь потребовать причитающихся вассальных повинностей, но Анри положил руку мне на локоть, призывая к молчанию. Другой рукой он взял со стола кинжал, будто размышляя, не проткнуть ли им драгоценное облачение аббата.

— Не будете ли вы любезны повторить? — попросил Анри.

— Давать оброк мы не обязаны…

Больше аббат ничего не успел сказать: Анри взмахнул рукой и с силой опустил ее, словно кузнец, подковывающий коня; кинжал по самую рукоять вонзился в доску стола, а Анри выкрикнул приказ, и дворецкий со всех ног кинулся выполнять.

— Вы не смеете оскорблять мою супругу. Вы не смеете пренебрегать своими вассальными повинностями. Позвать сюда начальника моих воинов!

Последовал короткий разговор, скорее уж поток приказаний, на которые капитан ответил коротким утвердительным кивком.

— Выполняйте! — прорычал Анри, вскочил на ноги и ухватил обеими руками белое полотно, покрывавшее стол.

— Не надо! — воскликнула я в ужасе, пытаясь всеми силами придержать скатерть.

С таким же успехом я могла остановить конную лаву, устремившуюся галопом в атаку. Анри, с побелевшими от ярости губами, резко дернул скатерть на себя. То, что считалось праздничным угощением, посыпалось на землю.

— Ступайте все вон! — приказал он, однако успел намертво вцепиться в роскошную ризу аббата прежде, чем тот ринулся к двери. — Э, нет, только не вы. Вам предстоит быть вместе со мной. Вы все увидите своими глазами… И это вселит в вас страх.

Оцепенев, я смотрела, как устремилось войско на внушительные, совсем недавно возведенные стены города Лиможа — атака началась, едва Анри надел доспехи и пристегнул меч. За два дня злополучные сооружения сровняли с землей, разрушены были и опоры нового моста через реку. Никто не смел становиться поперек дороги Анри. Те же, кто осмеливался, дорого за это расплачивались. А что было потом?

— Ну вот, господин мой аббат, — улыбнулся Анри дрожащему клирику, которого вытащили из палатки взглянуть на результаты. Тот явно опасался сделаться следующим объектом мести своего сюзерена. — Ни аббат, ни горожанин, ни даже уличный попрошайка не смогут сослаться на городские стены, чтобы отказать мне или госпоже в повинностях, кои вы обязаны нести.

И гроза утихла так же внезапно, как и разразилась. Анри отпустил свою жертву и бросил кольчужные рукавицы рядом со мной (дело было в моем шатре), потом подцепил носком сапога табурет и спокойно сел, будто ничего и не произошло.

— Проголодался я.

— Сами виноваты. Это ведь вы сбросили на пол все, что можно было съесть. Вполне приличная лососина, сколько мне помнится…

— Я же ради доброго дела. — Его улыбка была доброй, грустной, виноватой, такой характерной для Анри. — Даже не знаю, сумеете ли вы отыскать мне что-нибудь поесть…

В Лиможе мы все научились относиться к Анри Плантагенету с осторожностью. Эта яростная вспышка гнева, это ужасное проявление его горячности явились для меня еще одной гранью характера человека, который стал моим мужем и в которого я влюбилась до самозабвения.

Если не считать этого эпизода, у меня о той поездке сохранились самые сладостные воспоминания. Травля и соколиная охота в ясные и прохладные дни осени. Ночи в наших уединенных покоях, подернутые дымкой страсти и наслаждений. То было время, воспоминания о котором мне приходилось воскрешать, как о празднике перед засухой. Ибо за теми четырьмя месяцами пролегла пустота. Лишь бесконечные недели, когда нас разделяли обширные пространства, а новости приходили нечасто. Я бережно держалась за эти воспоминания, словно за жемчуга на тоненькой нити, которые вот-вот рассыплются, стоит неосторожно пошевелиться. Или же как за Часослов со множеством изукрашенных каменьями икон: их можно вынимать, подолгу разглядывать, восхищаться ими. А можно и поплакать, когда рядом никого нет.

Можно никому в том не признаваться, но всему этому я и предавалась.

Ах, как мне его не хватало… Как я томилась все те долгие шестнадцать месяцев, пока Анри с войском был в Англии, вдали от меня. Шестнадцать месяцев! Невыносимо. Вести о битвах, осадах, засадах, а чаще — гнетущее неведение. Ведь почти никогда я не знала, жив он или погиб. Каждый новый гонец мог принести известие о том, что я овдовела.

Что же, мое замужество теперь таким и будет?

Меня страшило то, что его черты все более стирались из моей памяти, и всякую ночь я старалась представить себе его кипевшие страстью глаза и крупный нос. Его губы, которые умели и насмехаться, и улыбаться, и целовать до умопомрачения. Суждено ли мне так и провести остаток дней своих — в одиночестве, нарушаемом редкими вспышками радости? Любила ли я его? Если любовь выражается в той, что я тоскую по нем, непрестанно думаю о нем, а засыпая и просыпаясь грежу, что он рядом, тогда я обречена. Мне не хотелось больше зависеть от мужчины, однако я так тосковала по нему, а когда была вынуждена по необходимости сидеть в стенах дворца, время тянулось бесконечно.

Я печально вздохнула.

Словно угадав мою печаль, недавно взятый ко двору трубадур опустился на одно колено и, не спуская с меня своих черных глаз, снова провел пальцами по струнам лютни.


Я твой, госпожа, и твоим остаюсь,

Вели — и отдам тебе душу,

Быть верным тебе я навеки клянусь

И клятвы ничем не нарушу.


Я наградила благосклонной улыбкой эти строки, написанные специально для меня. Они дышали безнадежностью любви мужчины к женщине, стоящей по рождению неизмеримо выше. И улыбалась, пока Аэлита не вернула меня к действительности.

— Если ты будешь ему так улыбаться, то Анри бросит его в темницу быстрее, чем трубадур настраивает лютню.

— О чем ты?

— Элеонора… да ведь о нем уже идет такая слава!

Я посмотрела на юношу, все еще коленопреклоненного, не сводившего с меня взора, в котором горели покорность и обожание. Бернат де Вентадорн[91] был причислен к нашей свите, когда мы с Анри объезжали южные владения, и мне не пришлось разочароваться в его таланте.

— Он в тебя влюбился, — шепнула Аэлита.

— Но я-то в него не влюблена.

— А он считает, что влюблена!

— Он не может так думать! Просто трубадуру положено боготворить свою госпожу.

— В его песнях нет обожания. В них кипит страсть. Быть может, романтическая, но все же страсть.

Я посмотрела на него внимательнее. Несомненно, красив: тонкие черты лица, густая грива черных волос, высокий рост, гибкий стан, и наряд трубадура сидит на нем с большим изяществом. Но я не видела в нем своего любовника. Неужто люди могут так подумать? И Анри так подумает?

Просто смешно! Пусть Бернат и талантлив, но ведь он всего лишь незаконный отпрыск воина-лучника, рожденный безотказной подручной кухарки[92]. Все же иные находили его весьма привлекательным, ибо ко времени его прихода к нам за Бернатом уже закрепилась определенного рода слава: он соблазнил жену своего предыдущего покровителя.


Ты — самая первая радость моя,

И вечно останешься ею,

Покуда на свете пребуду и я,

Покуда дышать я умею.


Я снова вздохнула. Какой женщине не придется по душе, когда красавец мужчина восхваляет ее таким манером?

Беда была в том, что Бернат произносил такие слова, выражал такие чувства, какие ко мне должен бы обращать Анри — я этого хотела. Но Анри был очень далек от романтики. Да, он часто писал мне письма, сообщал новости, держал меня в курсе бурной заморской политики. Я незаметно вытянула из рукава последнее письмо и перечитала строчки, написанные знакомым стремительным почерком.


«Элеонора!

Дела подвигаются быстро. Я встретился со Стефаном у Уоллингфорда и вызвал его на битву. Но английские бароны сочли, что лучше вступить в переговоры. Слава Богу, Стефан — разумный человек. Я поговорил с ним, и теперь мы обсуждаем условия перемирия. Я скоро буду в Винчестере. А затем, если все пойдет хорошо, то и в Вестминстере».


Похоже, писал он это письмо прямо в седле — скорее всего, так оно и было. Лист изобиловал кляксами, местами перо заметно срывалось, да и комья дорожной грязи были заметны.

«Но ведь он сейчас в очень сложном положении, в постоянном напряжении, — прозвучал в душе голос разума. — Чудо уже и то, что он вообще взял на себя труд написать тебе письмо».