Звонят в дверь. Плетусь открывать – мама ненадолго отлучилась. На пороге стоит офицер Хайаши, в форме, с серьезным лицом, весь из себя деловитый, будто по вызову явился.

– Ты не была на завтраке.

Таращу на него глаза.

– Может, тебя кто обидел? Кого арестовать?

А вот это неплохая идея.

– Будете в Беркли – можете арестовать моего отца на том основании, что он – хорек вонючий, меня знать не желал и сам факт моего существования его бесит.

– Тут скорее в слабоумии надо обвинять.

Офицер Хайаши супит брови – точь-в-точь сторожевой пес, только зарычать осталось. Сейчас посочувствует, скажет, что от таких дочек только кретины отказываются. Но Хайаши суровеет лицом.

– Жизнь есть жизнь. Придется смириться.

Смириться? И только-то? Почему мне раньше не посоветовали? Уж я бы смирилась! Ладно, еще не поздно. Прищуриваюсь.

– А у вас-то у самого дети есть?

Хайаши пропускает вопрос мимо ушей, разворачивается.

– Тебе надо подзаправиться и проветриться. Нечего торчать в четырех стенах.

И он уходит прежде, чем я соображаю сказать что-нибудь примирительное. Поэтому я громко хлопаю дверью и варю себе черный-пречерный кофе. Изо всех сил шурую поршнем френч-пресса.

– Ты в кухню спустилась? Вот и умница, – говорит мама, входя, позвякивая ключами.

Кажется, сегодня третий день с поездки в Беркли.

– Помнишь, Вив, сегодня должны были доставить твой подарок? Вот его и доставили.

Поднимаю взгляд над кофе. Мама так и стоит в дверном проеме, из-за стола не видно, что она прячет за спиной. Вдруг мама наклоняется, и я слышу легкое царапанье, топот маленьких лапок.

В кухню врывается, точнее, вкатывается белый, пушистый комок, не больше круглой булки. Крохотные коготки клацают по полу. Нет, это не собака – это любовь с первого взгляда. Лишаюсь дара речи.

– Она правда моя?

Хватаю собачку, такую теплую, такую непоседливую.

У нее еще и по розовому банту на каждом ухе завязано.

– Она – моя, мам?

Я начала мечтать о собаке раньше, чем понимать слова, и уж точно раньше, чем говорить. Считается, что человек не помнит себя в раннем детстве; а я вот отлично помню, как ехала в коляске и показывала на всех собак, что попадались по пути, как отчаянно и безнадежно пыталась внушить маме простую мысль: мне необходимо одно из этих созданий.

– Да, она твоя. Ее хозяйка перебралась в дом престарелых, и о собачке больше некому заботиться. Ее зовут Сильвия.

– Сильвия, – шепчу я.

Конечно, она – Сильвия, точная Сильвия. Дерзкая и невинная; с виду, за счет белой/седой шерсти, пожилая, но юная душой. Сильвия, не теряя времени, принимается лизать мне шею. Будто плюшевая игрушка ожила, чтоб я была не одна в своей тоске.

– Вив, – продолжает мама уже без улыбки. – Отныне Сильвия принадлежит тебе, и ты несешь за нее ответственность. Кроме тебя, у этой собачки никого нет. Если по какой-то причине ты не выполнишь свои обязанности хозяйки, я не стану выполнять их за тебя. Я не стану ни кормить Сильвию, ни выгуливать. Договорились? Ты все поняла?

Прищуриваюсь. Умная все-таки женщина моя мама.

Иногда мне кажется, мама просто не знает, что со мной делать. У нее, вместо нормальной дочери, кружащийся дервиш; лучшее, что ей остается, подготовиться к урагану. Я отлично поняла, какой посыл мама вкладывает в эту собаку: не вздумай сбежать, не вздумай снова загреметь в больницу. Теперь от меня зависит живое существо – вот эта крохотная, ни в чем не повинная собачка, что старательно вылизывает мне уши своим розовым язычком.

– Договорились, мам.

Конечно, это поводок, хоть и в подарочной упаковке; только знаете что? Я его приму и даже надену, вот.

– Я все поняла.

Сильвия уже в моей спальне, обнюхивает кровать, знакомится с плюшевыми зверями, укладывается среди них. Я тоже укладываюсь, нос к носу с Сильвией. Как хорошо иметь друга, который никогда не трындит и не дает советов. Сильвия уже заснула, дыхание у нее горячее-горячее, будто в моей постели завелся пушистый огнедышащий дракончик. При стуке в парадную дверь Сильвия вскакивает, негромко тявкает. Если это снова Хайаши, меня нет дома.

Приближаются мамины шаги, распахивается дверь спальни.

– Вив, к тебе Джонас пришел.

В моих глазах читается: «Ну и что?» Потому что я показываю характер, а кому не нравится, тот может не смотреть. Потому что я хочу уйти в себя, и, кроме Сильвии, туда никому нельзя.

– Вив, спустись.

Мама имеет в виду: спустись, не будь такой неблагодарной, Джонас за тобой в Кловердейл мотался, он тебя любит, он не виноват, что тебе все врагами кажутся. Он-то не враг. Только мне неохота краситься. Плевать, что Джонас увидит меня без макияжа. Обычно я к таким вещам очень щепетильно отношусь, но сейчас сил нет быть его Виви; только не сегодня. Так что пусть знает: у меня ресницы на самом деле светло-каштановые, а не густо-черные, щеки – бледные, а не румяные. Беру на руки Сильвию, устраиваю поудобнее. Ей хорошо у меня на руках, шарику моему пушистенькому.

Джонас смущен видом моего ненакрашенного лица. Просто я такой ему не показывалась. Отвращения никакого нет, одно удивление. Открываю дверь пошире, чтобы Джонас заметил Сильвию.

– Вот это Сильвия. Сильвия, познакомься с Джонасом.

– Привет, – говорит Джонас.

Он, когда улыбается, выглядит совсем мальчишкой, вроде Исаака. Джонас протягивает Сильвии палец, та его тщательно обнюхивает, сопит.

– Какая лапочка.

– Мне ее мама на день рождения подарила.

Улыбка сползает с лица Джонаса.

– Вив, ты как?

Мне почему-то кажется, что прозвучало официально.

Мы поменялись ролями. Теперь Джонас без предупреждения появился у меня дома. Только он, в отличие от меня, смущен и нерешителен, будто моя тоска – непреодолимое препятствие. Больше я не буду его крыльями, не смогу унести его от печали. Я сама потерпела крушение, где уж мне спасать других.

– Пойдем, – говорит Джонас.

Протягивает мне руку ладонью вверх.

Мне в Джонасе Дэниэлсе многое нравится; многое такое, что любой пустышке понравилось бы, – густые волосы, сильные плечи, теплые карие глаза. А вот от чего я без ума, так это от рук Джонаса Дэниэлса. На руки вообще редко внимание обращают. Они и достоинством-то не считаются. У большинства парней кургузые пальцы, узловатые костяшки, ободранная кутикула. Словом, пока твои ладони не окажутся в действительно красивых мужских ладонях, ты и не поймешь, что именно в парне надо ценить. У Джонаса кисти рук крупные, загорелые, пальцы длинные. Лучших рук и не пожелаешь.

Из дому выходить не хочется, но вступает природное обаяние Джонаса. Он такой красивый и такой хороший-прехороший, он пришел ко мне, хоть и знал: я могу его просто из вредности, с досады прогнать. Короче, я протягиваю Джонасу руку.

* * *

На утесе мы спускаем Сильвию с поводка, она скачет по мшистым камням. За нашими спинами цветущие деревья, лепестки летят с соцветий, падают на землю, точно слезы. Больше всего в Верона-ков я люблю этот утес; именно здесь избавляюсь от таблеток. Пожалуй, мой утес – самое тихое место в тишайшем из городков. Тихое – в смысле безлюдное. Шумы-то как раз есть. Небо звенит от синевы, бриз с шелестом колышет траву.

– Ты уверена, что Сильвия без поводка не потеряется? – спрашивает Джонас, этот вечно замороченный взрослый мальчик.

– Уверена.

Садимся у края обрыва, но не на самый край. И на расстоянии фута друг от друга, потому что мне не хочется ничьих прикосновений. Сейчас разве только облакам позволено ласкать меня. Джонас рассказывает о младших, чем они занимались; об изменениях в ресторане, о покраске стен и новых рецептах.

– Представь, на этой неделе дождь шел несколько часов, – говорит Джонас, не получив от меня реакции ни на одно из сообщений. – Как раз в тот день, когда ты ездила в Беркли.

Это я и без него знаю – я ведь слышала запах земли. Джонас сегодня что-то очень уж старается; прощупывает меня со всех сторон. Я, вместо того чтобы реагировать, думаю о его словах, он же ступает на очередную тропу, поднимает очередную тему. Моя душа – она ведь лабиринт; а Джонас – о, Джонас отыщет выход. Обязательно. От меня требуется восхищение его ангельским терпением, и вот я бросаю бедному мальчику желанную кость.

– Знаешь, – говорю я, – в Ботсване для дождя и денег одно слово – «пула». Там дожди настолько редки, что им буквально нет цены.

– Правда?

– Правда. Всем известно насчет ритуальных плясок, вызывающих дождь, но в некоторых культурах люди идут дальше ради спасения урожая. Например, в племени все, кто родился во время дождя, на учете; когда наступает засуха, этих «счастливчиков» отправляют скитаться в саванну, рассчитывая, что своей удачливостью они добудут дождь для всего селения.

– Я смотрю, ты очень много знаешь про дождь.

– Про дождь я знаю всё.

– Потому что ты выросла в Сиэтле?

Я хмурюсь, хотя Джонас угадал правильно. А он продолжает:

– Не представляю, как это люди живут при постоянном дожде.

– Сиэтл даже не входит в десятку самых дождливых городов. И еще – солнечные дни в Сиэтле прекрасны, как нигде больше. И еще: когда все затянуто пеленой облаков, это очень, очень красиво; и там мой дом, и я его люблю. – Джонас достается сердитый взгляд. – Неплохо бы тебе это понять.

Джонас смотрит мне в глаза. Очень надеюсь, он уловил мой посыл.

– Я понимаю, Вив. Правда.

Я веду себя ужасно и сама это знаю. Грублю. Упрямлюсь. А дело в том, что факты – это одно, а ощущения – совсем другое. В смысле, моя душа не ценит факты, о которых известно моему разуму. Как бы объяснить? Ну вот, например: я не голодаю, не умираю от рака. По ночам я сплю в уютной, теплой постели; могу есть мороженое, когда заблагорассудится. В эту самую минуту ощущаю запах соленой океанской воды и сырого песка и бриз ерошит мои волосы. Разумом я понимаю: мне повезло. Но я не чувствую себя везучей. Хочется начать все заново; чтобы душа, явившись из космоса, вселилась в другую девочку, у которой была бы совершенно другая жизнь. И обязательно – совершенно другой отец, не такой, как у меня.