Смирилась с приставаниями Илюшиных пьяненьких товарищей? Сама выпила – имеет, в принципе, право, – и ей все показалось не таким уж противным? Смеется, слушает скабрезные анекдоты и неприличные предложения? Я остановила саму себя. Хуже нет, думать о том, чем сейчас увлечены твои взрослые дети. Рубеж – да, есть, и всегда был искусственный рубеж, человечество так себе придумало. У нас сейчас восемнадцать лет. Когда-то было двенадцать, четырнадцать лет… Мы и так слишком долго растим своих питомцев… Вон кошка родила и через год уже не знает, что это ее дети. Равнодушно проходит мимо. Хорошо, если не имеет общего потомства… А у нас все сложно. Когда-то нам это объяснили – те, кто уже для себя это открыл, что не надо спариваться с родственниками, и потомство будет больное, и вообще – есть невидимые ограничения, называются моралью…

Любовь заставляет родителя всю жизнь заботиться о своем ребенке. А вот имеет ли право хороший, любящий родитель вмешиваться? Такой, как я, отдающий всего себя… А причем тут – отдающий, не отдающий… Отдавала, потому что самой так было удобно и приятно жить – ведь и так тоже можно сказать. А теперь – отдавай не отдавай – она живет по своим законам. И лезть к ней не нужно. По мне так – и не ходить на этот юбилей не надо было. Но Мариша решила пойти, чтобы не обижать папу. Лезть к ней глубоко в душу и искать там с фонарем искреннюю любовь к отцу или, наоборот, расчет, я не буду. Не имею никакого права. Волноваться – имею право.

– С норовом, – прокомментировал Михаил. – А так и не скажешь.

– А что скажешь? Овца? – посмотрела я на сегодняшнего неожиданного спутника.

Хорошо одет. Хорошая машина, кажется, очень хорошая. А я слышала, что преподаватели в вузах чуть ли не в разы меньше получают, чем мы, педагоги дополнительного образования…

Я так поздно это все заметила… Потому что мне это неважно. Оттого, что у него такая хорошая машина, он сам симпатичнее не становится. Сейчас не было видно его веселых голубых глаз, и он казался совсем неприятным. Ведь мне сначала понравились его глаза. Двести раз я учила Маришу – смотри в глаза, все поймешь. Что поняла я из глаз Михаила? Да ровным счетом ничего. Что они красивые. И еще что-то. Что я ему нравлюсь.

– Немцы в войну часто овец не забирали у наших крестьян. Свиней и коров брали, а овец – нет. Думали, что это русские собаки, – неожиданно проговорил Михаил.

– К чему это?

– Просто. Ты спросила, похожа ли ты на овцу. Да, похожа. На овечку, которая похожа на собаку, которая может укусить, в случае чего. Русская народная овечка такая… белая, пушистая, с острыми зубками…

Я пожала плечами. Я бы могла поиграть и дальше в эту странную игру, да, наверное, могла бы. Если бы я сегодня не встретила Алёшу. Но ведь это произошло одномоментно? Почему? Случайно? Я этого никогда не узнаю. Так вышло, так совпало, или так было нужно.

– Еще раз предлагаю отвезти до дома, – сказал Михаил.

Я нашла в телефоне свое местоположение. Чёрти где я сейчас.

– Отвези, – коротко ответила я.

Если я белая кудрявая овца, с зубами, пусть везет. Не я игру начинала. В случае чего – укушу. Пусть лучше этот человек, который мне совсем не нравится, отвезет меня до дома, чем я бы сидела сейчас у Алёши, смотрела на него и думала, зачем ему Вика. Ведь он когда-то любил меня, и никакой Вики не было. Думала бы и сама ужасалась своим мыслям.


Алёша позвонил мне на следующий день, точнее, сразу на следующее утро. Всю ночь я спала плохо, мне снился Илья, ужасный, пьяный, грубый, который смеялся надо мной и просил меня помыть пол в его бассейне. Я отказывалась, уходила и никак не могла выйти из огромного помещения, в котором было всё, кроме двери на улицу. Я ходила по лестницам, переходам, ездила на каких-то странных лифтах, которые ехали не вверх и вниз, а как-то криво, вбок, и то и дело попадала в одно и то же помещение, больше всего напоминающее общественный туалет. Дверки в кабинки были закрыты, поэтому я не была уверена, что это именно туалет, но пробегала как можно быстрее, боясь, что сейчас выйдет кто-то, кто заставит меня мыть еще и туалет. И я точно знала, что где-то здесь Илюшин бассейн. Я не могу сказать ему «нет», ведь он заботится о Марише, ей очень трудно будет выживать без его помощи, но я не хочу мыть его бассейн… тем более общественный туалет… Зачем он меня об этом просит?.. Как он может?..

Я много раз просыпалась, крутилась, меняла положение, засыпала и – снова ехала в лифте, который заворачивал и заворачивал, я смотрела в окошко лифта и видела, что рельсы так странно, так опасно идут прямо в никуда, что туда дальше ехать нельзя, я выходила – и снова оказывалась в помещении с кабинками и закрытыми дверцами.

Под утро я так измучилась этим бессмысленным и тревожным сном, что около шести утра встала, сделала короткую зарядку, выпила чаю и решила больше не ложиться. Что делать в такую рань, я не знала, посмотрела, как спит в своей комнате Мариша. Она спала тоже неспокойно, так крутилась, что сползла полностью простыня, и Мариша спала прямо на матрасе. Я поправлять ничего не стала, даже сползшую подушку. Проснется, вскочит, и будем вместе сидеть на кухне. Хватит, посидели уже вчера, до половины третьего.

… Я приехала домой около часу, попрощавшись с Михаилом, насвистывавшим Брамса. «Пока!» – быстро проговорила я, мой новый знакомый кивнул и просвистел в ответ бравурную руладу венгерского танца. Чистенько, хорошо просвистел. Интересно, вот это играли для пьяных гостей Илюши? Для тех, кто танцевал на столе? Я бы не удивилась. Такими странными совпадениями полон наш мир.

Мариша открыла дверь своим ключом в половине второго, очень обрадовавшись, что я еще не сплю.

Я видела, что ей хотелось со мной поговорить, поэтому я постаралась внимательно выслушать ее сумбурный, пламенный рассказ о жизни буржуазии. Потом я спросила:

– А почему ты сразу не ушла?

– Я… – Мариша подняла на меня огромные, темные, не мои глаза. – Я папу боялась обидеть.

– Твой папа обидел меня и тебя семь лет назад. А теперь ты боишься обидеть его? Мы сами с тобой, Мариша, толчемся у двери, которая ведет в их мир. Мы и не там, и не здесь.

– Мам… – растерялась моя дочь. – Что случилось?

– Ничего, – четко ответила я. Прямо отрезала! Так, чтобы ясно стало: у меня – позиция!

– Мам…

– Мариша, – вздохнув, я заправила ей прядку за ухо, – это ведь ты правдолюбка и правдорубка, а не я, слава богу. Поэтому я тебе ничего говорить не хочу. И даже если хочу… Не могу!

Мариша молча смотрела на меня.

– Просто если ты так любишь правду, – продолжила я, – как ее любила моя бабушка и твоя прабабушка, скажи, наконец, себе самой правду. Что ты там делала? Показывала папе, какая ты лояльная? Какая ты искренне любящая его и его деньги?

– Мам…

– Правда глаза режет. Это точно. Ты же любишь говорить правду. Что же ты? На себе попробуй свою правду. Тяжело? Спинка гнется?

– Мам… – Мариша с ужасом смотрела на меня. – Мам… Это не ты…

А я смотрела, как ее огромные глаза наполняются слезами. И мне совсем не было ее жаль. Наверное, перейдена та грань, когда ребенок перестает быть ребенком и частицей тебя и становится самостоятельной личностью. И тебе уже не так больно, оттого что больно ему.

Да что со мной такое!.. Что на меня так подействовало? Всё вместе?

– Мам… – Маришины губы дрожали, слезы катились по щекам, как в отличном фильме.

Редко когда так удается заставить актрису плакать. Когда лицо совершенно неподвижно, а из глаз льются слезы.

– Что, Мариша? Я не верю, что ты так любишь Илью, что проторчала там целый вечер, слушая всякие гадости от его пьяных друзей, любезничая с его женой, стараясь ему всячески угодить.

– Мам… Ты как будто не ты.

– А это и есть не я. Я была вчера. А сегодня я другая. На часы посмотри. Вчерашний день давно закончился. Ты пришла домой с пьянки рано утром. Пьянки, на которой тебя лапали и соблазняли дорогими подарками. Нормально? – Я посмотрела на бабушкин портрет. – Я все правильно говорю? Ничего не преувеличиваю? Правду как она есть? Ты бы мной сейчас гордилась, бабуля?

Мариша стала отчаянно плакать. Сердце мое сжалось. Отчего она сейчас плачет? От моих слов? От моих жестоких слов? Или от моих правдивых слов? Кажется, у меня на редкость хорошо сегодня получается рубить правду-матку…

– Это очень сложно объяснить… – начала сквозь слезы говорить Мариша.

– Посморкайся, – попросила ее я. – Ничего не понятно, что ты говоришь.

Мариша взяла салфетку и долго сморкалась. Или плакала, закрывшись от меня салфеткой с веселым зайчиком в углу.

– Папа… был сначала такой счастливый и гордый, потом такой… такой жалкий… Плохо выглядел… Рядом с женой он плохо смотрится.

– Это его проблемы, зачем ты мне это рассказываешь?

– Мам, да что с тобой такое? – Мариша скомкала с силой мокрую салфетку и даже повысила голос.

– А почему, дочка, я всегда должна быть доброй и мягкой, всегда терпеть, как ты рубишь правду, как моя бабушка безжалостно ее рубила, почему?

– Мам… Я же люблю папу. Ты сама все сделала для этого.

– Хорошо, люби. А я не люблю. Он тебе помогает. Старайся, чтобы и дальше помогал.

– Мам! – Мариша встала. – Я не знаю, что ты там себе надумала, пока я была на юбилее… Я понимаю, что тебя не позвали… Но что там тебе было делать?

– Да понятно. У меня даже платья нет нормального.

– Не задирайся, ты что? Причем тут платье? Напрокат можно взять, если очень нужно. Я вчера слышала, как две молодые тетки рассказывали, что вообще не покупают платья, берут напрокат каждый раз новые шикарные наряды.

Мариша перестала плакать. Я погладила ее по волосам.

– У меня был такой странный вечер, Мариша… Ладно. Давай не ссориться. Я рада, если ты к Илье относишься искренне.

Я изо всех сил старалась видеть сейчас в резко повзрослевшей Марише ее же маленькую. И у меня это не получалось. Я подошла к полке, взяла фотографию ее пятилетней. Мариша, подбоченившись, фотографировалась в летних цветастых шортиках. Смешная, трогательная, лохматая…