— Колесо Ферриса, — отозвался густым баритоном Рудольф. Он был больше шести футов ростом, а грудь, как у молодого кузнеца. — Мы, мама, вчера еще на танцы сходили в зал за салуном. Я со всеми девушками перетанцевал, и отец тоже. Сроду не видел столько хорошеньких девушек! И всюду одни чехи! Даже на улице мы ни одного английского слова не слышали, верно, пап? Разве что от артистов.

Кузак кивнул.

— И многие просили тебе кланяться, Антония. Извините, — обратился он ко мне, — хочется ей все рассказать.

Пока мы шли к дому, он передавал ей приветы и сообщал разные новости уже на своем языке, так ему было проще, а я немного отстал, мне хотелось понаблюдать, какими стали — или остались — их отношения. Похоже, супруги были дружны и смотрели на все с легким юмором. В этой паре идеи, наверное, осеняли ее, а он обдумывал, как их осуществить. Пока они подымались на холм, он то и дело косился на жену, словно хотел проверить, правильно ли она его поняла и как относится к его рассказам. Потом я не раз замечал, что Кузак всегда косится на собеседника одним глазом, будто рабочая лошадь на соседнюю в паре с ней. Даже когда мы разговаривали в кухне и Антон сидел напротив меня, он старался повернуть голову к часам или к печке, чтобы посмотреть на меня сбоку, но всегда добродушно и чистосердечно. Он глядел искоса не от скрытности и не от лицемерия, — просто у него, как у лошади, ходящей в упряжке, выработалась такая привычка.

Кузак привез для семейной коллекции фотографию, изображавшую их с Рудольфом, и несколько бумажных пакетов со сластями для детей. Антония показала ему большую коробку конфет, которую я купил им в Денвере, накануне она не разрешила детям до нее дотрагиваться, и Кузак был несколько разочарован. Он спрятал привезенные им пакеты в буфет:

— Пригодятся, когда дожди пойдут, — потом взглянул на мою коробку и рассмеялся: — Видно, вы уже слыхали, что семейка у меня не маленькая.

Кузак сел в углу за плитой и с удовольствием наблюдал за женой, старшими дочерьми и малышами. Видно было, что ему нравится смотреть на них, что они его забавляют. Он уезжал, плясал в городе с молоденькими девушками и позабыл о своем возрасте, а сейчас смотрел на домочадцев с некоторым изумлением, словно ему не верилось, что вся эта ребячья орава его дети. Когда младшие пробирались к нему в угол, он каждому доставал что-нибудь из кармана — то грошовую куколку, то деревянного клоуна, то резиновую свинью, которая со свистом раздувалась. Поманив к себе маленького Яна, он пошептал что-то ему на ухо, а потом осторожно, чтоб не напугать мальчика, вручил ему бумажного змея. Глядя на меня через голову малыша, он пояснил:

— Этот у нас робкий. Ему всегда достаются остатки.

Кузак привез сверток иллюстрированных чешских газет. Разложив их на столе, он начал рассказывать жене новости, большинство которых касалось, видимо, одной особы. Я то и дело слышал "Васакова", "Васакова"; они то и дело повторяли эту фамилию, и я, не выдержав, спросил, не о певице ли Марии Васак он говорит.

— Знаете ее? Может, даже слышали? — не веря своим ушам, спросил Кузак.

Когда я подтвердил, что слышал, он показал фотографию в газете и сказал, что Васак сломала ногу в Австрийских Альпах и не сможет выступать на гастролях. Ему, видно, было приятно, что я слышал ее и в Лондоне, и в Вене, он даже зажег и раскурил трубку, приготовившись к интересному разговору. Они с Марией из одного района в Праге. Когда она училась, его отец часто чинил ей туфли. Кузак расспрашивал, как она выглядит, какой у нее голос, правда ли, что она пользуется таким успехом, но больше всего его интересовало, заметил ли я, какие у нее маленькие ножки, и удалось ли ей разбогатеть. Мария, конечно, всегда была транжиркой, но он надеется, она не пустит все на ветер и сбережет что-нибудь на старость. Еще молодым он видел в Вене нищих стариков артистов, которые тянули одну кружку пива весь вечер, и "не больно-то приятно было на них смотреть".

Когда мальчики подоили коров и задали корм скоту, был накрыт длинный стол, и перед Антонией поставили двух еще шипящих в жиру румяных гусей с яблоками. Она принялась делить их на порции, а Рудольф, сидевший рядом с матерью, передавал тарелки. Когда каждый получил свою, он посмотрел через стол на меня:

— Скажите, мистер Берден, вы давно не были в Черном Ястребе? Интересно, слышали ли вы о Каттерах?

Я о них ничего не знал.

— Расскажи тогда, сынок, хоть о таких страстях за ужином говорить не стоит. Ну-ка, дети, уймитесь, Рудольф расскажет про убийство.

— Ура! Убийство! — оживились и обрадовались дети.

Рудольф начал рассказывать со всеми подробностями, а отец с матерью вставляли свои замечания.

Уик Каттер с женой продолжали жить в том доме, который был столь памятен мне и Антонии, и вели себя все так же, как прежде. Оба очень состарились. Сам Каттер, по словам Антонии, совсем усох, борода его и вихор на голове так и не изменили цвета, и от этого он походил теперь на дряхлую желтую обезьянку. У миссис Каттер, как и прежде, на щеках пылали пятна, а глаза горели безумием, с годами у нее появился тик, и голова ее уже не просто подергивалась, а тряслась беспрерывно. Руки перестали ее слушаться, так что бедняжка не могла больше уродовать своими рисунками фарфор. Чем больше старели супруги, тем чаще они ссорились из-за того, как распорядиться своим состоянием. По новому закону, принятому в штате, треть имущества, принадлежавшего мужу, после его смерти при всех условиях наследовала жена. Каттер места себе не находил при мысли, что миссис Каттер переживет его, и ее "родственнички", которых он люто ненавидел, станут наследниками. Их громкие скандалы по этому поводу разносились далеко за пределы плотного кольца кедров, окружавших дом, и любой прохожий, имевший время и желание, мог слушать их в свое удовольствие.

Два года назад Каттер в одно прекрасное утро явился в скобяную лавку и купил револьвер, сказав, что собирается застрелить собаку, и добавил: "А заодно, может, и старую кошку прикончу". (В этом месте повествование Рудольфа было прервано сдавленным хохотом детей.)

Купив револьвер, Каттер зашел за лавку, поставил мишень и около часа упражнялся в стрельбе, а потом проследовал домой. В тот же вечер, в шесть часов, в доме Каттера раздался выстрел, его слышали те, кто в это время шел мимо, торопясь к ужину. Прохожие остановились, недоуменно переглянулись, и тут из окна второго этажа прогремел еще один выстрел. Люди бросились в дом и нашли Уика Каттера в верхней спальне — он лежал на диване, и кровь из простреленного горла хлестала на свернутые простыни, которые он положил рядом.

— Входите, джентльмены! — слабым голосом проговорил он. — Как видите, я жив и в твердой памяти. Будьте свидетелями, что я пережил мою жену. Она у себя в спальне. Пожалуйста, убедитесь во всем немедленно, чтоб не возникло никаких недоразумений.

Один из соседей стал звонить доктору, другие поспешили в комнату миссис Каттер. Она лежала на кровати в капоте и в ночной рубашке, выстрел поразил ее в сердце. Должно быть, ее супруг вошел к ней, когда она дремала после обеда, и, приставив к груди револьвер, застрелил. Ночная рубашка оказалась прожженной порохом.

Перепуганные соседи снова бросились к Каттеру. Он открыл глаза и сказал, отчетливо выговаривая слова:

— Миссис Каттер, джентльмены, несомненно мертва, а я в полном сознании. Дела мои в абсолютном порядке.

И тут, сказал Рудольф, он испустил последний вздох.

Следователь нашел у него на столе письмо, помеченное пятью часами того же дня. В письме говорилось, что он, Каттер, только что застрелил свою жену, и посему любое завещание, которое она втайне составила, должно считаться недействительным, поскольку он пережил ее. В шесть часов он намеревается покончить с собой, говорилось дальше, и, если у него хватит сил, выстрелит также в окно, чтобы прохожие могли застать его, пока "жизнь в нем еще не угасла".

— Подумать только, какой безжалостный! — повернулась ко мне Антония, когда рассказ был окончен. — Убить свою бедную жену только для того, чтоб после его смерти ей ничего не перепало!

— А вам, мистер Берден, приходилось слышать, чтоб кто-нибудь покончил с собой назло другим? — спросил Рудольф.

Я сказал, что не приходилось. Каждый юрист знает, на что может толкнуть людей ненависть, но среди известных мне профессиональных анекдотов не было равного случаю с Каттерами. Когда я спросил, о каком же капитале шла речь, Рудольф объяснил, что у Каттера оказалось немного больше ста тысяч долларов.

Кузак лукаво покосился на меня:

— Будьте уверены, львиная доля их досталась законникам, — сказал он весело.

Сто тысяч долларов! Вот, значит, каково было состояние, нажитое Каттером его бесчестными сделками, состояние, из-за которого в конце концов он и сам погиб.

После ужина мы с Кузаком прошлись по саду и сели покурить возле ветряка. Он рассказал мне о себе, будто считал, что я должен узнать о нем все.

Его отец был сапожник, дядя — скорняк, и сам он, будучи младшим сыном, учился ремеслу дяди. Но разве чего добьешься, когда работаешь у родственников, заметил Кузак; поэтому, как только он набил руку, он уехал в Вену и поступил в большую скорняжную мастерскую, где стал хорошо зарабатывать. Однако парню, любящему повеселиться, в Вене денег не скопить, слишком много там соблазнов, за вечер спускаешь все, что заработал за день. Прожив в Вене три года, он перебрался в Нью-Йорк. Кто-то подал ему недобрый совет наняться на меховую фабрику во время забастовки — всем согласившимся пойти на работу платили большие деньги. Но забастовщики одержали победу, и Кузака внесли в черные списки. Несколько сотен долларов у него еще оставалось, и он решил уехать во Флориду выращивать апельсины. Ему всегда казалось, что выращивать апельсины приятно! Но через год сильный мороз сгубил молодую апельсиновую рощу, а его самого свалила малярия. Он поехал в Небраску навестить своего родственника Антона Елинека и присмотреться к тамошним местам. Присматриваясь, он заметил Антонию и понял, что она — та самая девушка, которую он искал. Они сразу поженились, хотя на покупку кольца ему пришлось одолжить деньги у Елинека.